Екатерина Мясоедова

Екатерина Хмелевская. Дневник дистрофика

В. А. Фролов [*]

Екатерина Мясоедова
Екатерина Мясоедова. Фотография второй половины 1920-х годов

В конце 2017 года ушла из жизни Наталья Александровна Хмелевская, филолог по образованию, много лет проработавшая в Российской национальной библиотеке (бывшей Публичной). За полгода до смерти, 8 июня 2017 года, ей исполнилось 80 лет. Вместе со своей матерью Екатериной Митрофановной (моей тётей), которой не стало ещё в марте 1986 года, она чудом пережила блокаду Ленинграда.

При разборе имущества в комнате коммунальной квартиры покойной вместе с другими документами были обнаружены записки Екатерины Митрофановны, касающиеся блокадного времени. В некоторой степени они дополняют опубликованные фрагменты блокадного дневника её младшей сестры — Варвары Митрофановны, врача, всеми силами стремившейся в годы войны спасать жизни детей и взрослых[1].

Екатерина Митрофановна Мясоедова (в замужестве Хмелевская) родилась 20 мая (2 июня) 1909 года в Петербурге. Отец, Митрофан Николаевич (1870–1921), вдовец с шестью детьми, служил в Акцизном управлении. Мать, Екатерина Павловна (урожд. Бередникова; 1874–1955), была выпускницей Высших женских педагогических курсов в Петербурге, работала преподавателем французского и немецкого языков в школе в Воронеже, куда семья переехала в связи со служебными делами главы семейства. В 1925 году семейство, но уже без Митрофана Николаевича, скончавшегося в 1921 году от холеры, вернулось в город на Неве и поселилось у подруги Екатерины Павловны, Александры Михайловны Лениной[2].

В 1925 году семья переехала в квартиру подруги Екатерины Павловны — художницы Алисы Андреевны Семёновой-Тян-Шанской, урождённой Парланд (1874–1938), с которой она училась в 8-й женской гимназии (9-я линия В.О., 6). Её муж — внук знаменитого путешественника и общественного деятеля Петра Петровича Семёнова-Тян-Шанского (1827–1914), Михаил Дмитриевич (1882–1942), географ, доктор наук, погиб от истощения в блокадном Ленинграде. Семёновы-Тян-Шанские жили в доме № 39 на 8-й линии Васильевского острова, некогда принадлежавшем деду главы семьи. Поскольку перед Алисой Андреевной стояла неизбежная перспектива «уплотнения», то лучше было решить эту проблему, пригласив хороших знакомых, чем пустить неизвестных людей.

Екатерина Павловна Мясоедова (вторая слева) с дочерьми. Слева направо: Варвара, Екатерины, Наталья. 1931 год. Ленинград

Увлечение литературой, привитое Екатерине Митрофановне с детства, определили её решение в 1925 году поступить на Высшие государственные курсы искусствоведения, существовавшие при Государственном институте истории искусств (с 1992 года — Российский институт истории искусств)[3]. В 1930 году Екатерина Мясоедова окончила их и получила свидетельство о присвоении звания литературоведа (редактора- текстолога).

В 1936 году она вышла замуж за геолога Александра Владимировича Хмелевского (1907–1942). Он был специалистом магнитометрической разведки, ему часто приходилось менять место работы, но всегда она была связана с командировками. С апреля 1932 года он оказался в Центральном научно-исследовательском геологоразведочном институте и был назначен прорабом Севанской магнитной партии, а затем Байкальской магнитной партии, неоднократно участвовал в полевых работах. В мае 1937 года Хмелевский работал в Главной геофизической обсерватории, в которой возглавлял группу геомагнитных экспедиций. Последним местом его работы был Научно-исследовательский институт Гидрометслужбы Красной Армии.

Александр Владимирович Хмелевский, муж Екатерины Митрофановны

Екатерине Хмелевской трудно было устроиться на работу по специальности и приходилось более восьми лет трудиться на разных должностях (буфетчица, станочница, сверловщица, прораб в Главной географической обсерватории). В августе 1937 года её приняли на работу заведующей библиотекой в Постройком[4] № 90 при Строительной конторе Горздравотдела. Работала она на совесть и 21 февраля 1941 года была награждена грамотой, выданной Ленинградским областным комитетом Союза Рабочих Коммунально-Жилищного строительства: «т. Хмелевской Е. М. — культармейцу — за активную работу по ликвидации неграмотности и обучение малограмотных в 1940 г.». В этой организации она числилась до 31 марта 1942 года.

С января 1941 года по совместительству водила экскурсии в Литературном музее Института русской литературы (Пушкинский Дом)[5]. Ещё раньше, будучи студенткой, она работала в архивохранилище Пушкинского Дома, а в 1930 году, будучи практиканткой, разбирала и описывала архив Ю. Д. Беляева[6]. Кроме того, принимала участие в составлении описи хранящихся здесь пушкинских автографов. Работу в Литературном музее пришлось прервать 22 июня 1941 года по вполне понятным причинам…

Екатерина Хмелевская продолжала работать в библиотеке при Строительной конторе Горздравотдела. «Читателей становилось всё меньше и меньше, но я честно посещала библиотеку», — записывает она поздней осенью 1941 года.

В декабре 1941 года Екатерина почувствовала себя плохо, не понимая, что с ней происходит. Вот запись, которую она сделала, вспоминая свою болезнь: «18/XII ко мне вызвали коммунального врача. Я боялась, что они, наверное, не поверят тому, что я больна. Жара нет, ничего не болит, только слабость и сердце бьется неровно. Д[окто]р, молодая девушка, подошла ко мне и откинула одеяло с намерением выслушать… и я испугалась, увидев костлявое, обтянутое желтой дряблой кожей, совершенно незнакомое, беспомощное, отвратительное тело. Она не стала меня выслушивать и сразу написала бол/лист и велела лежать. Я спросила, что за болезнь у меня? Наверное, что-нибудь с сердцем? — “Эта болезнь называется голод”».

8 января 1942 года Екатерину положили в больницу[7], куда ее отвезли на детских саночках сестры. Их мать с тяжёлой дистрофией тоже была госпитализирована. В это же время, 29 января 1942 года, от дистрофии умер муж Екатерины, ему было 34 года.

Свидетельство о смерти Александра Владимировича Хмелевского. Умер 29 января 1942 года. Причина смерти: общая дистрофия. 19 марта 1942 года

Тяжелое состояние изнурённой голодом 33-летней женщины стало основанием для инвалидности. В «Выписке из акта освидетельствования № В-2383» Врачебно-трудовой экспертной комиссии от 23 июля 1942 года был поставлен диагноз: «Дистрофия II [степени]». Хмелевская написала заявление в Отдел социального обеспечения с просьбой назначить ей пенсию; она была назначена.

Врачебно-трудовая экспертная комиссия: Выписка из Акта освидетельствования для установления наличия, степени и характера инвалидности. Диагнозы врачебно-трудовой экспертизы: дистрофия II степени

Впрочем, весной 1942 года Екатерина была уже дома, и самый страшный период дистрофии был позади. «Мама и старшая сестра месяц были на усиленном питании. Обе стали лучше выглядеть», — записала в своем дневнике 28 мая Варвара Мясоедова[8], младшая сестра[9], работавшая главным врачом Тубдиспансера № 13 Свердловского (Василеостровского) района. Она помогла Екатерине устроиться туда с 17 июля 1942 года сестрой-хозяйкой.

11 сентября 1943 года Екатерина Хмелевская была награждена медалью «За оборону Ленинграда», а 5 октября исполнительным комитетом Союза Обществ Красного Креста и Красного Полумесяца СССР — грамотой «за отличную работу по укреплению санитарной обороны СССР».

Прибавлялись силы, и Екатерина страстно захотела вернуться к работе по специальности. 1 октября 1943 года она была зачислена в Институт русской литературы (Пушкинский Дом), где её хорошо знали, препаратором[10], в марте следующего года стала научно-техническим сотрудником, а в апреле была переведена на должность младшего научного сотрудника.

В Институте она «несла дежурства по противопожарной охране Ин[ститу]та, участвовала в ликвидации разрушений, причинённых прямым попаданием снаряда в здание П[ушкинского] Д[ома] (12 окт. 1943)»[11]. Сотрудница Пушкинского Дома Л. Н. Назарова[12] вспоминала, что «…далеко не все рукописные и музейные фонды удалось эвакуировать ˂…˃ Оставшуюся часть требовалось сохранить при соответствующем режиме. А сделать это было очень трудно: холод и голод, артиллерийские обстрелы и бомбежки мешали сотрудникам работать. ˂…˃ Бывали случаи прямого попадания снарядов в здание Пушкинского Дома. ˂…˃ после артиллерийских обстрелов все сотрудники чинили крышу здания, заделывали фанерой окна, производили уборку помещений. А сколько зажигательных бомб приходилось им гасить!»[13]

Удостоверение о награждении Екатерины Хмелевской медалью «За оборону Ленинграда» от 11 сентября 1943 года

В марте 1944 года Екатерина Хмелевская была награждена грамотой исполкома Ленгорсовета «за самоотверженную работу по оказанию помощи пострадавшим при артиллерийских обстрелах и бомбардировках города и повседневную заботу о семьях военнослужащих».

Грамота, которой 5 октября 1943 года Исполком Союза Обществ Красного Креста и Красного Полумесяца СССР наградил Екатерину Хмелевскую
Грамота, которой в марте 1944 года Исполком Ленгорсовета наградил Екатерину Хмелевскую
Выписка из Протокола заседания Исполнительного комитета ленинградского городского Совета депутатов трудящихся о награждении наиболее отличившихся сандружиниц Красного Креста грамотой сестру Тубдиспансера Свердловского района Е. М. Хмелевскую. 6 марта 1944 г.

В этот период Екатерина Хмелевская неоднократно выступала с лекциями, причём не только в Ленинграде, но и за его пределами. Л. Н. Назарова вспоминала: «Я возвращалась в Ленинград из эвакуации в октябре 1944 г. Наш эшелон из Новосибирска по каким-то причинам “застрял” на станции Званка[14]. Положение было весьма трудным, так как у нас кончились хлебные карточки… И вдруг, выйдя на перрон из теплушки, я увидела Екатерину Митрофановну Хмелевскую, которая шла, держа в руках большой кусок хлеба (более половины буханки). Она получила его в благодарность за прочитанную на Волховстрое лекцию. Узнав о моем бедственном положении, Екатерина Митрофановна тотчас же, не раздумывая, отдала мне весь этот хлеб!

Мы, имевшие счастье в течение многих лет общаться и работать в ИРЛИ с В. А. Мануйловым[15] и Е. М. Хмелевской, навсегда сохранили в наших сердцах память об их мужестве, стойкости и доброте, так ярко проявившихся в дни блокады Ленинграда. Ведь это они и их товарищи сохранили для будущих поколений Пушкинский Дом и его замечательные коллекции. Хочется, чтобы об этих сотрудниках знали все, в особенности молодые, ныне работающие в Институте русской литературы»[16].

Сотрудники Пушкинского Дома поздравили Екатерину Хмелевскую забавным рисунком с трогательной надписью. Фотография Екатерины Митрофановны, приклеенная на рисунок, такая же, как на депутатском билете. Коллаж, 1957 год

Спустя несколько дней после освобождения Ленинграда от блокады, 1 февраля 1944 года, В. А. Мануйлов подарил Екатерине Хмелевской небольшую, написанную им, книжечку «М. Ю. Лермонтов» (Л., 1944) с «просьбой прочитать эту брошюру на память о нашей общей работе в Институте Литературы (Пушкинский Дом) в дни блокады Ленинграда».

После окончания войны Екатерина Хмелевская смогла наконец-то спокойно заняться любимым делом. Продолжая трудиться в Институте русской литературы, она исследовала творчество Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Апухтина и др., публикуя статьи и принимая участия в фундаментальных трудах Института. Однако лишённая карьеристских амбиций, она оставалась на должности младшего научного сотрудника до ухода на пенсию в 1967 году.

Екатерина Митрофановна и Наталья Александровна Хмелевские.
Фотография 1970-х годов

Широкая эрудиция, авторитет и известность в литературном мире послужили причиной приглашения её в 1970 году на должность заместителя директора государственного мемориального и природного Музея-заповедника Щелыково в Костромской области. Там некогда располагалась усадьба драматурга Александра Николаевича Островского. Опытный литературовед, Екатерина Митрофановна не могла отказаться и в течение года с успехом работала в заповеднике.

Отдавала она свои силы и общественной работе. В 1957 году Екатерина Митрофановна была выбрана депутатом Василеостровского райсовета.

Занималась этой деятельностью она совсем недолго, всего два года, будучи неравнодушной к чужим горестям, она сумела помочь многим нуждающимся василеостровцам. Коллеги по депутатскому корпусу провожали её следующими стихами:

Расцветут и яблони, и груши,
Поплывут туманы над Невой…
Не придет уж в Райсовет Катюша…
До свиданья, депутат лихой!..

…Память о блокадном прошлом не отпускала. В 1968 году литературовед, доктор филологический наук, поэт, сотрудник Института русской литературы Владислав Андреевич Шошин (1930–2008) преподнёс Екатерине Митрофановне небольшой сборник своих произведений, изданных в 1967 году, предварив его дарственной надписью:

Ушло тяжелое — блокада,
Усталость, дел невпроворот,
И ты и рада, и не рада
Освободиться от забот.
 
И не считая отдых раем,
Учтя достоинства твои,
Тебя мы не освобождаем
От нашей дружбы и любви.
 
Будь в Институте век как дома,
Ведь бледно жизни торжество
Тебе — без Пушкинского Дома
Ему — без сердца твоего!

Публикуемый ниже «Дневник дистрофика» Екатерина Митрофановна вела в 1942 году, во время пребывания в больнице, а затем переписала в тетрадь, предварив дополнительными сведениями о блокаде. На первой странице тетради стоит дата: 1944 год. Оригинал более ранних записей не сохранился.

В 1971 году Екатерину Митрофановну попросили написать воспоминания «о годах жизни и работы в осажденном Ленинграде». Мне не известно, кто попросил, с какой целью и получил ли заказчик эти записки, но машинопись воспоминаний сохранилась. Они включены в эту публикацию после дневника.

Страницы из «Дневника дистрофика» Е. М. Хмелевской, 1942, 1944 годы

8 сентября 1941 г.

Горят Бадаевские склады[17]. Полнеба над Л[енингра]дом охвачено заревом грандиозного пожара. Черные клубы дыма поднимаются зловещими тучами. Мы еще не знали тогда, что это горят наши жизни, наше будущее. Это была первая «настоящая» тревога с грохотом фугасок, с треском зениток. Первый момент было непонятно, в чем дело. К вою сирен уже привыкли, а треск зенитных орудий и грохот разрывающихся бомб действовали ошеломляюще. А когда вышли из бомбоубежища и увидели страшную картину пожара — поняли. Я работала тогда в Горздравотделе, в библиотеке Стройконторы. Работа была вечерняя с 4 часов, а по утрам в обеденные перерывы обыкновенно проводила беседы и чтение газет. Но теперь все это пришлось оставить. Быстрое снижение продовольственных пайков заставило искать какие-то дополнительные возможности. И вот я нашла эту возможность. Вооружившись лопатой, я ежедневно по утрам до работы в б[иблиоте]ке отправлялась за город на последнюю остановку трамвая и перекапывала землю после уже снятого урожая. Сначала это были только свекольные и морковные поля, потом после снятия картошки — взялись за перекапывание картошки. Понятно, что я была не одна. Поля были буквально усыпаны ленинградцами, деятельно работающими лопатами. После 3-х часовой работы удавалось привозить, когда 3, когда 2 кило картошки и мешок капустных листьев. Если бы я знала, что нас ждет впереди — сколько бы я тогда навезла капустного листа! Конечно, глядя на карту, мы понимали, что окружены, отрезаны от страны, но не век же будет длиться блокада. А продовольственные затруднения как-нибудь переживем, пережили же голод [19]18–[19]20 гг. Разве мы понимали тогда, что такое голод!

Потом эти поездки сделались все более и более бессмысленными. Много раз перекопанная земля уже не имела в себе никаких сокровищ. Когда земля замерзла, и я сломала об нее лопату — то волей неволей эти поездки пришлось прекратить. Но какую благодарность я тогда чувствовала к Матери-Земле! Последняя моя поездка была в Новую Деревню на совхозные поля. Уже выпал снег, было холодно. Это было уже начало декабря. Меня пригласили наши соседки девочки Семеновы[18]. Мы отправились вместе. Трамваи еще ходили, но добраться было сложно: на 2-х трамваях, и мешали четыре тревоги. Наша задача была уже не перекапывать землю, а выкапывать из-под снега свекольную ботву (хряпу). И вот тогда я удивилась, почему я, всегда такая сильная и выносливая, отстаю от маленьких и слабеньких Веры и Тани Петрашень[19]. Я раньше всех замерзла и хоть понимала, как необходимо нужно привезти домой как можно больше хряпы — не могла себя заставить долго работать и уехала домой раньше других. По дороге меня задержала тревога, и я зашла к дяде Саше и тете Зине[20]. Как всегда они обласкали меня.

Тетя Зина напоила меня какао и предложила сухарь, но я нашла в себе твердость не съесть его. Тогда я еще могла это сделать. Я хотела поделиться с ними моей «хряпой», но тетя Зина отказалась, сказав, что они старые люди, и они бояться за их желудки. На прощание она сунула мне для детей[21] несколько кусочков сахара. Милая, незабвенная тетя Зина… Добывание продуктов отнимало очень много времени. Было 2 способа доставать продукты: или рыскать по городу и вставать в очередь там, где что-нибудь «дают», в надежде, что, может быть, хватит, или занять очередь в любом магазине в надежде, что что-нибудь привезут. Я обычно предпочитала 1-й способ, но часто, пробегав целый день и возвращаясь к вечеру с пустыми руками, я узнавала, что в соседнем с домом магазине давали крупу или конфеты.

Читателей становилось все меньше и меньше, но я честно посещала библиотеку. Трамваи еще ходили, но редко, и такие переполненные, что больше приходилось ходить пешком. Бомбежки повторялись каждый день с немецкой точностью в 7 часов вечера. Я старалась рассчитать время так, чтоб тревога заставала меня уже на В[асильевском] О[строве]. В то время, несмотря на то, что хлебный паек упал до 125 гр., — силы еще были. И когда начинались тревоги, самой главной мыслью, самым твердым желанием было одно — скорее попасть домой, и я летела домой по темному Невскому, по тротуарам скользким от свежих оконных осколков, и приближение милиционера пугало больше, чем гудение самолетов. Только бы домой… Скорее, скорее. Ближе к мосту толпа постепенно редела, через мост проскакивали (обманув бдительность милиции) только отдельные пешеходы, а на острове попутчиков оставалось совсем мало. Мой маршрут был по набережной до 1-й линии, потом мимо Соловьевского садика[22] до 2-й линии и по Большому, мимо Андреевского рынка[23], поближе к домам, скрываясь в тени. Самое опасное — перебежать улицу около 8-й линии (как-то на открытом месте страшнее), а на 8-й чувствуешь себя сразу спокойнее, и раз поблизости не видно ни кареты скорой помощи, ни пожарных, значит все благополучно, и действительно — дом цел. И ежедневно испытываешь одну из непонятных в мирное время радостей — радость возвращения домой. Сначала мы честно спускались в бомбоубежище. Часами сидели там, держа на руках сонных детей, чутко и напряженно прислушиваясь к глухим разрывам или к тревожной неверной тишине. Но понемногу тревоги вошли в быт, и только после особенно близких попаданий мы выходили под арку или на лестницу.

Надвигалось нечто более страшное и неумолимое, чем воздушные нападения и артиллерийские обстрелы — надвигался голод.

Вернее голод уже начался, но силы еще были, еще можно было о чем-то думать помимо еды. Люди еще твердо держались на ногах, не падали среди улиц…

15/ХII 1941. Я договорилась на работе, что денька 3 отдохну дома. Сослуживцы давно говорили, что я очень похудела, очень плохо выгляжу, да и работы в библиотеке становилось все меньше. В этот день мне удалось достать на службе ватник и лист железа для временной печки. Этот лист я получила на складе на Миргородской улице. И вот с листом и ватником пошла домой. Мысль о том, что я приду и лягу, и 3 дня буду лежать, не придавала мне силы, а наоборот как-то расслабляла. Можно очень много сделать, когда сознание, что иначе нельзя. Но, когда сознание говорит, что ты действительно устала и должна отдохнуть, — тогда и мускулам трудно работать. Это был самый тяжелый, самый мучительный переход…

Дотащилась до дому, попросила помочь мне снять пальто и легла. Лежала я не 3 дня. 18/XII ко мне вызвали коммунального врача. Я боялась, что они, наверное, не поверят тому, что я больна. Жара нет, ничего не болит, только слабость и сердце бьется неровно. Д[окто]р, молодая девушка, подошла ко мне и откинула одеяло с намерением выслушать… и я испугалась, увидев костлявое, обтянутое желтой дряблой кожей, совершенно незнакомое, беспомощное, отвратительное тело. Она не стала меня выслушивать и сразу написала бол/лист и велела лежать. Я спросила, что за болезнь у меня? Наверное, что-нибудь с сердцем? — «Эта болезнь называется голод». Голод… Пока я работала или бегала по очередям как-то некогда было думать. Весь день уходил в страшном напряжении: не опоздать бы, пораньше занять очередь… Чувство голода заглушалось этим постоянным лихорадочным состоянием. И теперь, когда я целый день лежала без сил, он властно завладел всеми помыслами, всеми чувствами.

И вот с 15/XII 41 г. время остановилось. Были какие-то сумерки в комнате, сплошь обитой старыми одеялами и матрасами, с 3 кроватями, на одной из которых лежала я, а на другой дети. Чтоб им было теплее, мы их не спускали на пол. Они сидели в кровати, бледные без улыбок, без болтовни, только часто, слишком часто, спрашивали, когда им дадут есть и что дадут…

С первыми звуками радио можно было всем сделать проснувшийся вид, в действительности все просыпались гораздо раньше и напряженно прислушивались к тиканью радио, т. е. к приближающемуся времени, когда можно будет пойти за хлебом. И вот, когда эти минуты наступали, Татка быстро вскакивала и уходила. Напряженное ожидание оставшихся нарушали дети: «Тетя Таточка пошла за хлебом, скоро ли вернется?» И опять: «Скоро ли она вернется?» И так без конца, то один, то другой. А иногда Герка утверждал: «Она уже вернулась». — «Нет, не вернулась», — «Нет, вернулась», — и слезы. Или: «Нам дадут хлеба?», — «Конечно, дадут», и опять: «А когда она вернется?» А она иногда долго не возвращалась. Чтобы как-нибудь занять их и заставить прекратить это мучительное ожидание, я брала их к себе и говорила им стихи, заставляла их учить наизусть длинные стихотворения. На время они забывались, а потом опять, а иногда просто со слезами: «Мама… хлеба…» Нет ничего страшнее этих слов…

Но вот слышны приближающиеся шаги. Она приносит этот маленький мизерный кусочек дуранды[24], который носит громкое название хлеба.

Нас было тогда 3-е взрослых[25] (Арочка[26] лежала в б[ольни]це) и 3-е детей.

750 грамм на всех на целый день.

Иногда мы мечтали, как было бы замечательно, если бы мы получили килограмм.

Эти 750 гр. я делила на 3 раза. И каждую часть на число едоков. И как не были микроскопически эти кусочки, дети радовались: «Нам дали хлеба, по большому куску хлеба». Наверное, слово «большой» у них означало понятие вкусный. И только что кончался утренний чай, как опять те же расспросы: «А что нам дадут на обед? А что дадут на ужин..?» И нужно было им рассказывать сказки, бесконечные бессмысленные сказки, только такие, чтоб в них не упоминалась еда. Я старалась не смотреть на Наташкино тельце, когда переодевала ей рубашку, но под руками чувствовала тонкие острые косточки…

Иногда было очень плохо, чувствуешь, что если вот сейчас, сию минуту, что-нибудь не съешь, будет совсем скверно. Неважно что — горошинку, ложку сахара или ложку соли, но мучительнее всего хотелось кусочек масла, хоть самый маленький или хоть какого-нибудь жира, все равно какого.

Чувствовала, что так долго продолжаться не может, что должно быть какое-то спасение, какой-то выход, и вот это спасение видела в возвращении Арочки из больницы. Плохо соображая, почему именно Арочка и чем она может спасти, но твердо была уверена, что спасение в ней и ждала, мучительно ждала.

30/XII. Когда она должна была вернуться, я встала с постели, кое-как дошла до кресла. Не хотела, встретить ее в кровати.

И вот вечером она вернулась… Из немногих счастливых моментов, которые мы пережили за эти годы — это было вторым. Первый счастливый момент блокадной жизни — было утро 25/XII, когда неожиданно прибавили норму хлеба. Казалось, что 50 гр. на человека будет большой и чувствительной прибавкой, но в действительности, это почувствовалось только в первый раз. Никогда не забыть встречу 1942 года, казалось, что теперь, когда хлеб прибавили, самое страшное уже прошло. Казалось, что дождавшись нового года, мы дождались лучшего времени.

К новому году выдали вино — прекрасный дорогой кагор. От одной чайной ложечки чувствуешь, как тепло и силы разливаются по всему телу. Мы его пили понемногу, по ложечкам. К 12 часам я оставила по маленькому сухарику и по кусочку сладковатой дурандовой массы, которую нам выдали вместо сахара (дети называли эту массу черным сыром, а мы — отравой).

Мы все легли в кровати и слушали радио. Сколько надежд, сколько упований возлагали мы, ленинградцы, на грядущий год…

Правда, уже в январе 42 года мы узнали радостную весть о поражении немцев под Москвой и изгнании их из Московской области. Но для Ленинграда положение оставалось еще очень тяжелым. Только благодаря легендарной сказочной «дороги жизни» — ледяной трассе через Ладожское озеро — жизнь еще теплилась в городе, но только немногие смогли вынести это голодное существование. Для ленинградцев 1942 год был самым страшным, самым роковым годом. Ужасно было голодать в 1941 году, мучительно было получать 125 гр. хлеба в день, но страшнее было в 42 году, когда от продолжительного систематического голодания терялся облик человеческий. Во многих семьях хлеб развешивался для каждого члена семьи отдельно, и дети запирали свою порцию от родителей. Были случаи, когда матери крали у своих детей хлебные корочки. А с весны началось самое страшное… Пропадали маленькие дети и подростки. Их заманивали и убивали. Все это было. Несмотря на всю героическую выдержку ленинградцев, несмотря на неслыханную в мировой истории 30-месячную блокаду… все это было, и пусть эти преступления, явившиеся следствием страшных нечеловеческих мук голода, не омрачат великого подвига ленинградцев, а падут новым тяжким обвинением на голову тех, кто посягнул на наш великий город, на нашу волю, на нашу жизнь, на наше человеческое достоинство…

8 января 1942 г. утром, я простилась со своей дочкой. Она впервые пошла в очаг[27], а в 2 часа дня простилась с мамой и маленькими, и сестры повезли меня в больницу. По дороге, впервые я увидела трупы, их везли на таких же саночках, на каких ехала я. И невольно в голову пришла мысль, а что если и я буду лежать такой же завернутой в одеяло фигурой…

Прием в больницу, осмотр, регистрация и прочие формальности отняли много времени, и только к вечеру я попала в 24 палату женского хирургического отделения. За время пребывания моего в б[ольни]це, я вела записки, которые и хочу тут представить, назвав их «Дневник дистрофика».

«Дневник дистрофика»

Б[ольни]ца им. Ленина, 5-ое отдел[ение], палата № 24.

8/I 42 г. Вечер.

Сегодня в 2 часа дня меня повезли в больницу. Я сидела на детских саночках. В больнице меня вымыли в ванной. Вода была чуть теплая, но все-таки было приятно. По лестнице поднялась сама. Палата зверски холодная. Прямо страшно стало. Кроме меня еще старуха и молодая женщина — японка или китаянка. Я стянула с соседней кровати матрас и накрылась им. Оказывается, эту палату только сегодня открыли. Она была все время необитаемой из-за холода. Вечером мне дали кружку кипятка и тарелку супа. Хлеб будет завтра.

9/I 42 г. В 6 часов ставят градусники и дают мыться. В 8 самый приятный момент — разносят хлеб. Иногда запаздывают, и очень трудно ждать.

Тут дают хлеба больше, чем в городе по 250 гр. всем.

11/I. Моя соседка оказалась не японкой, а девочкой 14 лет, распухшей от голода. У нас ужасно холодно. Арочка принесла мне шерстяной свитер, рейтузы, чулки и ватное одеяло. Она ко мне заходит почти каждый день. По утрам нам дают тарелку жидкого мучного супа, 1½ конфетки и хлеб на весь день, и кипяток. В 2 часа обед. Тарелка супа и на блюдечке каша или вермишель. В 5 часов — по кружке кипятка, иногда по 2. В 6 — ужин. Опять суп и кружка компота или кофе с молоком.

12/I. Сегодня узнала, что умер Сандрик. Арочка мне не хотела говорить, но я узнала. Арочка отнесла его в педиатрический институт (это очень далеко), и через 2 дня он умер. Михаил Дмитриевич[28] и Тава[29] Семеновы тоже умерли.

15/I 42. Больных у нас прибавилось. Теперь кроме старухи и Люси, еще Дуся. Ее ранило во время обстрела в ногу. Лида — у нее сломана спина. Они были в своей комнате на Малом, когда ударила бомба, и она с 5 этажа с ребенком на руках летела вниз. Ребенок умер, а она осталась жива. Рядом со мной — Маруся. Она была партизанкой. Много рассказывала о фрицах и о войне. Она лежит с фурункулезом. Стало веселее, но ужасно холодно. Утром все фигуры больных покрыты инеем. Волосы примерзают к подушке, ложки — к столу. Мне лучше всех, т. к. за ½ конфетки санитарки мне оставили матрас, которым я покрываюсь.

От голода меня спасает радио и работа. Я не снимаю наушники, и время летит быстро.

И я все время вышиваю. Руки мерзнут. Я немного погрею под одеялом и опять вышиваю. Это тоже легче.

17/I. Сейчас я пробовала развлекать публику. Говорила им «Анну Каренину» и «Песню про купца Калашникова». Мы с Марусей очень подружились. Она как-то льнет ко мне, как маленькая. Поставила кровати вплотную, и рассказала мне всю жизнь. Она воспитывалась в колонии Макаренко[30] и знала героев «Педагогической поэмы»[31]. Они были на несколько выпусков старше, но бывали в колонии и после окончания. Мы не позволяли говорить о еде и вспоминать, что раньше ели.

18/I. Ужасно беспокоюсь о своих. Арочки нет 3-й день. Вдруг они тоже…

19/I. Мороз все хуже и хуже. Каждый день спрашиваю санитарок, и все один ответ. Мороз -37°–38° и выдач нет. За хлебом очереди на целый день. Как-то Татка на морозе стоит.

20/I. Была Арочка. Говорит, что все живы, но у мамы и Татки цистит[32]. В самые большие морозы Наташка в очаг не ходит, а Арочка берет питание на дом. Как-то наши живут без выдачи.

25/I 42. По радио слушали речь Попкова[33], что к Ленинграду идут эшелоны с хлебом. Когда-то придут. В одной палате лежит психически больная, она ранена от бомбы. Во время бомбежек она кричит не своим голосом. Нам плохо, а в соседних палатах лежат раненные и обожженные и их покрывать нельзя. Раны замерзают. В перевязочной -4°. Просто пытка.

* * *

Меня попросили написать о годах жизни и работы в осажденном Ленинграде. Ни одной минуты не претендуя на то, что моя биография может для кого-нибудь представлять интерес, я, вспоминая свою жизнь с июня 1941 года, вижу себя всегда в окружении людей, главным образом, женщин. Я боролась за жизнь своих близких так же и примерно теми же средствами, как это делали тысячи других женщин. Я работала в тех же условиях, что и они, все мы страдали одной печалью и радости у нас были общие. Только помня об этом, я решилась писать о себе.

До самых морозов я ежедневно с лопатой в руках ездила до последней остановки 20-го номера трамвая перекапывать картофельные поля. Домой привозила иногда кило, иногда два мелкой картошки и мешок оставшихся листьев капусты. Нас было много, прилежно работающих женщин. Но с наступлением морозов эта работа прекратилась, да и добычи становилось все меньше.

17 декабря я не смогла встать с постели и 8 января 1942 г. попала в больницу им. Ленина с диагнозом дистрофия II-й степени; там лежали такие же, как я.

Отопление не работало, в палатах была температура ниже нуля. Волосы примерзали к подушке, а ложки — к столу. Помню, как сдвинув кровати с моей соседкой, мы пытались согревать друг друга. Первой в палате умерла девочка 13 лет.

Потом мне посчастливилось, меня перевели на усиленное питание. Это случилось 27 января 1942 г. в день смерти моего мужа, который лежал в той же больнице.

Этот перевод определил все дальнейшее, я выжила. Помню, как мы опьянялись едой, как жарили и подогревали получаемую еду, стараясь растянуть удовольствие, не удовольствие — наслаждение — на целый день. В нашей палате было человек 5–6. Тут стояла железная печурка с трубой в окно. Мы рыскали по больнице в поисках топлива, грелись, ели и были счастливы. Беспокойство за родных, обстрелы, грохот взрывов — все отошло на задний план. Мы рвались к жизни. Помню, как пила кипящий булькающий кипяток точно воду, не обжигаясь, и говорила, что мне не поверят, когда я буду об этом рассказывать.

Уходя из больницы (на своих ногах, а ведь привезли меня на саночках), я зашла в отделение, где лежала сначала, в моей палате находились незнакомые женщины. Все мои первые товарки умерли.

Как мы жили до всхода первых травок — трудно рассказать. Из нашей квартиры было отнесено в морг 8 человек.

Ушли последние машины с эвакуированными, осталось в перенаселенном в первые месяцы войны городе — 660 тысяч. Это значило, что проходя от 8 линии до Садовой можно было встретить человек 20, а от 8 линии до Гавани — человек 10. Казалось, что это бескрайняя белая ночь опустилась над городом. А как прекрасен он был, безмолвный, величественный, и сердце сжималось при мысли о том, что он весь, как на ладони, весь виден, ежедневно подвергается пыткам обстрелов, и мы ничего не можем для него сделать. То, что мы делали, казалось таким ничтожным.

В эту весну и лето 1942 г. мы поняли выражение «земля-кормилица». В Ленинграде вся трава была выщипана и не только благородная крапива или лебеда. Ели все, что удавалось собрать. Я варила траву, пропускала через мясорубку и жарила на олифе, которую удалось выменять на какую-то одежду. И как ни скуден был паек в летние месяцы 1942 г., все же к осени я и две мои сестры стали донорами. И это было тоже естественно для ленинградских женщин.

Мы начали оглядываться вокруг, искать знакомых, приводить хоть в какой-то порядок свои жилища (город то мы прибрали еще весной!). Впервые пошли в театр — в филармонию.

Летом 1942 года я поступила медицинским статистиком в Туберкулезный диспансер № 13. Но статистика занимала меньше всего моего времени. Здание диспансера в больнице было разбито, и Райздрав выделил нам трехкомнатную квартиру на 19-й линии. Конечно, она была запущена, грязна и не благоустроена. И вот мы начали мыть ее, чистить, ходили в старое здание, перетаскивали мебель, оборудование, нашли печника, который сложил времянку. Начался прием больных. Интересно отметить, что в 1942 году в городе не было, или почти не было, инфекционных заболеваний, затих и туберкулез. Дистрофия уничтожала не только людей, она поглощала и микробы. Ну, уж, зато в 1943 году, когда люди начали возвращаться к своему нормальному состоянию, — туберкулез вспыхнул с удвоенной силой и унес много жизней. А пока надо было просто поддерживать силы людей, состоящих на учете диспансера. Одним из радикальных средств была раздача больным молока и соевого кефира. За этими благами мы, работники диспансера, примерно раза 2 в неделю ходили с тележкой на молокозавод за Обводным каналом, и привозили несколько ящиков кефира и бидонов молока. Труд был тяжелый и опасный из-за частых обстрелов, но оплачивался кефиром и молоком, а ради него, что не сделаешь!

Летом 1942 и 1943 годов мы запасали дрова и для диспансера и для себя лично. Ходили разбирать деревянные здания и на той же многострадальной тележке возили их по адресам.

Помню «нашим» объектом был хороший деревянный дом на Большом проспекте, слегка задетый снарядом. Какой это был материал! Бревна толстые, ровные, белые («как сахар» — по выражению нашей санитарки Шуры Бахваловой) и каждое обернуто в войлок! Снаружи он был обшит досками гладкими, красивыми, украшен резьбой — жаль было ломать эту прелесть.

Наш коллектив работал хорошо. Две молоденькие медицинские сестры постигали технику уколов, взятия крови и другие премудрости (одна из них, в то время студентка 1 курса филфака, потом закончила медицинский институт, теперь кандидат медицинский наук[34], другая — сейчас врач-хирург). Наш глав. врач[35], которому тогда было 25 лет, научилась накладывать пневмоторакс, вела большие приемы больных и напечатала свою первую научную статью (сейчас она то же кандидат медицинских наук), санитарки поддерживали чистоту, что в тех условиях было гораздо труднее, чем теперь.

Осенью 1943 г. к нам пришла А. М. Спиридонова, в то время зав. библиотекой Пушкинского дома. Я была дежурной в регистратуре. В сопроводительном документе В. А. Мануйлов просил обратить на А. М. Спиридонову особое внимание. Я ударилась в воспоминания (ведь еще, будучи студенткой, я проходила практику в Рукописном отделе ИРЛИ, а незадолго до войны работала там внештатным экскурсоводом).

Александра Михайловна посоветовала мне сходить в институт и поговорить с Мануйловым. И вот с 1 октября 1943 г. я была зачислена в штат.

Первое впечатление, когда я пришла в Пушкинский дом, было ужасное. Темнота, заваленные песком и кирпичом окна, грязь, пустые стены, везде запустение и холод, даже летом. В нескольких маленьких комнатах, где теперь находятся дирекция и ученый секретарь — жили В. А. Мануйлов, М. И. Стеблин-Каменский[36], Е. Э. Глокова[37], З. Н. Кругликова[38] и некоторые другие. Всего в институте тогда работало человек 12–13.

Первый вопрос ко мне Михаила Ивановича Стеблина-Каменского был «умею ли я фанерить окна»?

Я не могла сразу оставить свой диспансер, в организацию которого было положено немало и моих трудов. И первый год я совмещала работу в институте с работой в диспансере. Но потом Виктор Андроникович сказал: «Довольно заниматься медициной, пора заниматься делом». А дела в институте были такие: тоже заготовка дров, пилка, колка, уборка (правда, не такая тщательная, как в диспансере) помещения, разбор (пока предварительный) поступивших архивов умерших писателей и исследователей: Боцяновского[39], Клемана[40], Беляева[41], Гриневской[42], которая еще при своей жизни передала его нам. Наверное, были и другие имена.

Помню пробитую бомбой комнату М. К. Клемана, страшный хаос и разрушение в ней и маленький бумажник, с аккуратно подколотыми скрепками продовольственными и хлебными карточками, которые владелец не успел полностью использовать.

Одним из постоянных дел было посещение квартир эвакуированных сотрудников. Мы приходили, смотрели на запертую дверь, удостоверялись в целости окон, беседовали с управдомами, отстаивая неприкосновенность этих квартир. Впрочем, кажется, никто на них не посягал. Другое дело, если б попала бомба — тогда надо было бы спасать имущество.

Виктор Андроникович наладил большую шефскую работу в воинских частях и госпиталях. И он, и другие сотрудники читали лекции, проводили беседы, печатали статьи в газетах и журналах. Привлек к этой работе он и меня. Сначала было трудно и боязно, потом я втянулась и любила читать лекции. Платой было благодарное внимание аудитории и обед! Сам Виктор Андроникович было страшно загружен. Ежедневно получал десятки писем с различными просьбами, поручениями, много печатался, выступал с лекциями. Наш институт был популярен в городе, о нем часто говорили по радио. Однажды пришел человек с Охты и принес репродукцию пушкинского автографа. Сказал, что нашел это в мусоре после бомбежки. Я его горячо поблагодарила. Ведь он знал, что институт ему не заплатит едой (деньги тогда не ценились). Это был настоящий патриотический порыв — сохранить автограф (как он думал) Пушкина.

По ночам мы по очереди дежурили. Это значило, что несколько раз за ночь надо было обойти все здание, залезть на чердак, проверить замки (ведь из института были вывезены не все ценности — оставалась библиотека и часть архивных и музейных материалов).

Что было самым страшным в году блокады? Смерть и грохот, несущий ее. Мы думали, что привыкли к обстрелам и не боялись их (по крайней мере, многие из нас), но это неверно. Помню доклад профессора Прозорова[43], который сказал, что «мы привыкли, но наша мозговая кора не может привыкнуть к постоянному ожиданию возможной смерти». Хотя мы так и не думали. Страшна была беспросветность. Мы верили, надеялись, но кругом столько было смерти, что надежда дождаться мира была скорее теоретическая. Я уже не буду писать о самом страшнейшем — затуманенном от голода человеческом сознании.

И вот в январе 1943 года нам была дана настоящая, реальная надежда. Это была не соломинка, за которую хватается утопающий. Это был надежный канат, стальной трос, это был день, за которым стояли, как продолжение и 27 января 1944 года и 9 мая 1945 года.

19 января 1943 года — прорыв блокады — был самым счастливым днем в жизни ленинградцев.

Что было в эти годы прекрасным и радостным? Жизнь и тишина. Никогда мы так не ценили, не любили их. Счастье было, подходя к дому, видеть, что он цел, счастьем было встречать друзей и узнавать, что они живы, счастьем было держать хлеб в руках. Отношение к еде было совсем особое. Еда была священна, потому что она несла жизнь. И были случаи, когда люди умирали от голода, а потом рядом с ними находили продовольственные запасы, часто уже испорченные. Что это? Жадность? Не думаю. Это какое-то культовое отношение к еде, как к чему-то священному, источнику жизни. А в то время такие случаи возмущали.

А как мы ценили тишину. Какое наслаждение было ощущать ее. А земля, наши жалкие огороды?.. Многие давали себе слово всю жизнь заниматься огородами, как мы до сих пор не понимали, какое это счастье вырвать из земли морковку, иметь свою картошку! В 1944 году летом я работала на огородах в Колтушах[44], и при сборе урожая нам было позволено вволю поесть картошки. Странно, что я не запомнила числа. Это был день большой радости.

Теперь все это уже история. Читатель может сказать, а где же тут подвиг, патриотизм, героизм? Не знаю. Просто мы хотели еще пожить на нашей и только нашей земле. Мы бежали на чердаки во время бомбежек, потому что пожары были нам опасны, мы выполняли работы по очистке города, потому что не хотели жить в грязи. Это не были «мероприятия», мы сами, как могли, отстаивали жизнь и мечтали о том, какой необыкновенно прекрасной она станет после войны…

Е. Хмелевская

1971 год.

Блокада глазами очевидцев. Дневники и воспоминания. Книга шестая / сост. С.Е. Глезеров. – СПб.: ООО «Издательский центр “Остров”», 2019. – С. 78 – 100.


[1] Фролова Варвара. «Эх, если бы побольше света и поменьше войны…» // Блокада глазами очевидцев. Книга пятая / сост. С. Е. Глезеров. СПб., 2018. С. 75–99.

[2] А. М. Ленина (урожд. Рыкачева; 1875–1871), училась вместе с Е. П. Бередниковой в 8-й Василеостровской женской гимназии и на Высших женских педагогических курсах. Муж Александры Михайловны — Сергей Николаевич Ленин — служил в Министерстве земледелия. Он был знаком с Владимиром Ильичом Ульяновым. Однажды Ульянову нужно было отправиться за границу, но его антиправительственная деятельность делала поездку опасной. Сергей Николаевич выручил своего знакомого, вручив ему паспорт престарелого отца — Николая Егоровича. Так появился псевдоним революционера. Жили Ленины на 12-й линии В.О., 11, кв. 9.

[3] Об истории РИИИ см.: Российский институт истории искусств в мемуарах / сост. и отв. ред. И. В. Сэпман. СПб., 2003.

[4] Построечный комитет — профсоюзный комитет строительной организации.

[5] См.: Пушкинский Дом: Материалы к истории. 1905–2005. СПб.: Российская Академия наук; Институт русской литературы (Пушкинский Дом), 2005. С. 538–539.

[6] Юрий Дмитриевич Беляев (1876–1917), журналист, театральный критик, прозаик и драматург.

[7] Больница им. В. И. Ленина, Большой пр. В.О., 85.

[8] Фролова Варвара. «Эх, если бы побольше света и поменьше войны…» С. 91.

[9] В семье ее звали Арой, Арочкой.

[10] Вероятно, работа препаратора в Институте литературы была связана с проблемами текстологии.

[11] Пушкинский Дом: Материалы к истории. 1905–2005. СПб., 2005. С. 538–539.

[12] Людмила Николаевна Назарова (1910–2004), литературовед, экскурсовод музея ИРЛИ (1936–1941), аспирант отдела новой русской литературы (1945–1948), кандидат филологический наук (1948).

[13] Назарова Л. Н. Указ. соч.

[14] Званка — прежнее название города и станции Волхов (Волховстрой).

[15] Виктор Андроникович Мануйлов (1903–1987), литературовед, мемуарист, сценарист; уполномоченный Президиума Академии наук СССР по Институту русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.

[16] Назарова Л. Н. Указ. соч. С. 34.

[17] Деревянные склады для хранения запасов продовольствия были построены в 1914 году купцом С. И. Растеряевым. Они находились вблизи Новодевичьего монастыря. После того как в 1937 году член ЦК ВКП(б) А. Е. Бадаев был назначен наркомом пищевой промышленности РСФСР, склады стали носить его имя. 8 сентября 1941 года фашистской авиацией на них было сброшено 280 зажигательных бомб. В результате пожара погибла значительная часть запасов продовольствия. 10 сентября налет на Бадаевские склады повторился. Гибель складов в сознании ленинградцев стала твёрдо ассоциироваться с началом и причиной страшного голода в осаждённом городе.

[18] Анастасия Михайловна (геоботаник, доктор наук; 1913–1992) и Вера Михайловна (преподаватель английского языка; 1916–1992) были дочерями Эми (Любови) Андреевны Семёновой-Тян-Шанской (урожд. Парланд; 1886–1919), старшей сестры Алисы Андреевны, которая стала их второй матерью. Подробнее о семьях Семёновых-Тян-Шанских и Парландов см.: Семенова-Тян-Шанская А. М. Записки о пережитом. СПб., 2013.

[19] Татьяна Ивановна Петрашень (1918–2003), архитектор, художник. О семье Петрашеней см.: И. В. Петрашень и его семья: страницы прошлого / сост., авт. вступ. сл. Е. М. Ледовская. СПб., 2011.

[20] Александр Николаевич Мясоедов (1867–1942), пианист, преподавал в Николаевском сиротском училище у Е. П. Рапгофа (1859–1919; пианист). Его жена — Зинаида Васильевна (урожд. Скрипицына; 1868–1942). Они погибли в блокадном Ленинграде.

[21] Дочь Е. М. Хмелевской — Наталья Александровна (1937–2017), сыновья Н. М. Ильиной — Георгий Михайлович (1940–1994), в семье его называли Гера, Герка; и Александр (Сандрик), погибший во время блокады Ленинграда.

[22] Находится на Университетской наб., между 1-й и 2-й линиями В.О. В 1867 г. на средства купца С. Ф. Соловьева, на месте площади, в центре которой в 1818 г. был установлен обелиск «Победам Румянцева» (арх. В. Бренна), был разбит общедоступный сад.

[23] Рынок, возведенный в конце XVIII в., находится на углу Большого пр. и 6-й линии В.О.

[24] Подсолнечный жмых: остатки семян масличных растений после выжимания из них масла.

[25] Екатерина, Наталья и их мать, Екатерина Павловна.

[26] 2 декабря 1941 г. Варвара заболела дифтерией.

[27] «Детский очаг» так называли детские сады, открытые еще до войны.

[28] Отец сестер Семёновых-Тян-Шанских — Анастасии Михайловны и Веры Михайловны.

[29] Святослав Измаилович Семёнов-Тян-Шанский (1909–1942), сын дяди Михаила Дмитриевича, Измаила Петровича Семёнова-Тян-Шанского (1874–1942), метеоролог; умер от дистрофии в блокаду. Все они жили в родовом доме на 8-й линии В.О., 39.

[30] Трудовая колония для беспризорников им. М. Горького была основана в 1920 г. Её руководителем был А. С. Макаренко.

[31] Книга А. С. Макаренко о колонии для беспризорников.

[32] Воспаление мочевого пузыря.

[33] Петр Сергеевич Попков (1903–1950), председатель Ленгорисполкома (1939–1946), с июля 1941 г. член Комиссии по вопросам обороны Ленинграда, председатель Городской эвакуационной комиссии, председатель Городской чрезвычайной противоэпидемической комиссии. С апреля 1942 г. член Военного совета Ленинградской армии ПВО. В 1946–1949 гг. первый секретарь Ленинградских обкома и горкома ВКП(б). Расстрелян по «Ленинградскому делу». Реабилитирован в 1954 г.

[34] Нина Григорьевна Тенигина (род. 1922). В настоящее время она живёт в Доме престарелых на 8-й линии, 39 (дом Семёновых-Тян-Шанских).

[35] В. М. Мясоедова (в замуж. Фролова).

[36] Михаил Иванович Стеблин-Каменский (1903–1981), доктор филологических наук (1948).

[37] Сведений о ней обнаружить не удалось.

[38] Зинаида Николаевна Кругликова (1901–?), вахтер Института русской литературы (Пушкинский Дом).

[39] Владимир Феофилович Боцяновский (1869–1943), писатель, историк, литературный критик.

[40] Михаил Карлович Клеман (1897–1942), литературовед, кандидат филологических наук.

[41] См. сноску 8.

[42] Изабелла Аркадьевна Гриневская (1854–1942), драматург, прозаик, поэтесса, переводчица, критик.

[43] Личность установить не удалось.

[44] Деревня во Всеволожском районе Ленинградской области.

По изданию: Блокада глазами очевидцев. Дневники и воспоминания. Книга шестая / сост. С.Е. Глезеров. – СПб.: ООО «Издательский центр “Остров”», 2019. – С. 78–100.

________________________________
[*] Владимир Александрович Фролов — искусствовед, редактор редакционно-издательского отдела Российского института истории искусств.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.