П.Б. Корнилов [*]
Владимир Николаевич Леонович всю жизнь, по большому счёту, был верен в поэзии одним и тем же сюжетам. С бегом лет эти сюжеты уточнялись и откристаллизовывались, что-то уходило, конечно, появлялось и новое. Последний период творчества Леоновича с максимальной полнотой отражен в книге «Деревянная грамота». Но как-то трудно сосредоточиться только на книге, на «позднем» Леоновиче печатного текста. Не отделяется его облик, каким он остался в памяти, от книжных страниц. А может, не стоит и отделять? Я застал ещё «непозднего» Леоновича. В конце девяностых — начале нулевых это был крепкий мужчина, ему тогда не исполнилось и семидесяти лет. Возраста своего он не любил, знал, что производит отличающееся от даты в паспорте впечатление. От упоминания о дне рождения отмахивался, дескать, «ну, что там говорить о пустяках». Запомнилась его фигура — тонкая, жилистая. Он всегда был одет в куртку, очень короткую, брюки дудочкой и обязательный шейный платок à la Вознесенский. Возраст, казалось, сказывался только на глубине морщин на лице. Оно, лицо, делалось скульптурным и еще более значительным. О том, что разговариваю с «поздним» Леоновичем, я узнал из краткого разговора. Он с печальной интонацией, словно бы про себя, а получилось вслух, сказал:
— Старею, слабею, надо бы по-другому, а не получается.
Эти слова были произнесены года за два до июля 2014-го. А потом была лестница в областной научной библиотеке. Я встретил его внизу, в фойе, и мы медленно стали подниматься на третий этаж. Он задыхался, тяжело переставлял ноги, останавливаясь на каждой ступеньке. Пытался обрести нормальное дыхание. Не получалось. Это был его юбилей, значит, июнь 2013 года.
Мы здесь, в Костроме, ловили с жадностью любые известия о его жизни там, в Кологриве. Донеслась молва, что Владимир Николаевич учит вёдра сами ходить за водой. И будто бы научил спускаться, а вот, чтоб возвращаться… над этим колдует. В один из редких его приездов в Кострому я имел неосторожность задать ему «неправильный» вопрос.
— Владимир Николаевич, что вы сейчас пишете, если, конечно, пишете?
Он встрепенулся, плечи, как это у него водилось, разогнулись, и он тут же дал мне выволочку.
— Па-а-ша-а, — растягивая гласные, сказал он. — Не смей спрашивать поэта, пишет он или не пишет. И тем более, что он пишет. Это его интимное дело. Об этом не говорят. Запомни хорошенько-о.
У Владимира Николаевича была запоминающаяся внешность. Худой, сильный, жилистый, когда что-то не нравилось ему, или захватывало, расправлял плечи и устремлялся в разговор, как в воду с высоты прыгал. Лицо. О нем приходится говорить снова и снова. Прорезанное узором морщин и — словно вытесанное из дерева, рельефное, с активной мимикой, лицо человека, живущего интенсивной духовной жизнью. Лицо поэта. Подлинного Леоновича воспроизводят некоторые удачные фотографии и один графический портрет. Именно тот рисунок Юрия Бекишева с изобретенным для названия словом «Клеонович» оказался на обложке «Деревянной грамоты». Лицо поэта словно за завесой дождя, струи, складываясь в рисунок, прихотливую вязь, и приближают, и отдаляют, отделяют Леоновича от нас. Рисунок воспроизводит Леоновича как загадку, где ответ все-таки спрятан от нас. Или рассыпан по частям и черточкам, может, каплям, все из того же струящегося «Клеоновича» в стихотворениях Владимира Николаевича.
Как и многие, я заметил, что в конце жизни Владимир Николаевич практически не читал на публике новых стихов. Из раза в раз повторял строки, ставшие классикой. А новое? Новое копилось, чтобы стать книгой, которая будет подписана в типографии в печать 29 июля 2014 года, спустя двадцать дней после ухода Владимира Николаевича.
«Деревянная грамота» прихотлива и извилиста. Леонович обладал своеобразным воображением. Вспомнив эпизод жизни, он не развивал его, не наделял конкретными чертами, он следовал прихоти воображения. А оно извлекало из памяти эпизод, другой, следующий; и они, цепляясь друг за друга, образовывали то, что мы называем стилем Владимира Леоновича. Но в этой произвольной игре воображения были свои незыблемые вехи и люди. Среди них на первом месте стоял Игорь Дедков. «Пора издавать полного Дедкова». Это и совет, и требование, и, если хотите, завещание Леоновича. Он два десятилетия вел напряженный диалог с Дедковым, поневоле оказавшийся, увы, монологом. Воображение, уже свое, рисует сцену их прямого диалога. Сдержанный, корректный Дедков и порывистый, на нерве, Леонович. Они исповедовали одни ценности, с разных сторон, исходя из темперамента и призвания, приходили к тем же самым выводам и решениям.
Вспоминается общение с Владимиром Николаевичем. Если разговор затягивался, то непременно Леонович вспоминал Твардовского. В «Деревянной грамоте» о легендарном редакторе «Нового мира» сказано много. Слова получились возвышенные, по большому счету. Твардовский и герой, и жертва эпохи, а еще символ интеллектуального сопротивления общим местам все той же эпохи. О Твардовском Леонович говорил с любовью, нежностью и как-то не сразу. Один на один поэт однажды рассказал мне, что ему, Леоновичу, когда он говорит о близком знакомстве с Твардовским, — «Выдумывает», — так почти в глаза говорят. Леонович тогда радостно рассмеялся:
— Не верят, — воскликнул он и всплеснул руками. — Я же с ним… — он не договорил, но усмехаться продолжал.
Самое главное и о Дедкове, и о Твардовском Леонович не сказал. Рассказ обрывался и начиналось чтение стихов. Все-таки он был поэтом. Леоновича влекло к людям интеллектуального сопротивления. И Дедков, и Твардовский твёрдо и жестко отстаивали свои позиции в извечной идейной войне, ведущейся уже не одно столетие в русской литературе. Леонович брал их сторону и тоже ввязывался в бой. Но, мне кажется, смысл идейных распрей был для него не главным аргументом. На первом месте стоял факт сопротивления. Леонович принадлежал к той партии поэтов, которые воодушевляются только тогда, когда возникает ситуация, провоцирующая протест. По большому счету, не важно какой, главное, есть с чем сражаться. В «Грамоте» поэт восклицает, выделяя эти слова едва ли не аршинными буквами:
И я прекрасно знал: нельзя
так жить, как надо. На обрыве.
Житейски такая позиция чревата остракизмом, но для творчества живительна и благодатна. Всю поэзию Владимира Николаевича можно считать вот таким посланием, пропетым «на обрыве». Леонович был общественным человеком. Его позиция сродни позиции Маяковского: то же декламирование, что называется, во весь рост, апелляция к массе, к «нам». При этом Владимир Николаевич был закрыт, не говорил на некоторые темы, а, если и рассказывал, то скупо. Такой темой, в частности, были его дети. В «Деревянной грамоте» В.Н. Леонович написал о младшем сыне Мите, начинающем наркомане, которого спас от трагической участи, «смерти в московском подвале», соловецкий реставратор Владимир Сошин. В книге нет ни слова о знаменитой Кате Леонович, старшей дочери Владимира Николаевича. В интернете Катя присутствует на многих сайтах. Её, профессионального художника-модельера, дизайнера, знают по всему миру. В том же интернете, в колонке на одном из сайтов, там, где обозначают места жительства, она указала Нью-Йорк, Рим и Москву. В Москве, в мастерской Кати Леонович, жил Эдуард Лимонов в 1994 году со своей женой, известной в те годы певицей Натальей Медведевой. Лимонов тогда только что вернулся из Франции в Россию. Воистину, бывают странные сближения.
Чуждый миру высокой моды, гламура и всего с миром этим связанного, Владимир Николаевич одним фактом из жизни дочери всё-таки гордился и говорил о нём публично не один раз. Катя, как это правильно сказать, «спроектировала» платье для американской поп-звезды Мадонны и продала, как уверяют, за двести тысяч долларов. Для Леоновича, всегда жившего материально очень скромно, если не стеснённо, сама эта цифра — двести тысяч долларов! — обладала какой-то почти что сверхъестественной магией. Он произносил имя Мадонны и несусветное количество долларов, отданных за платье, как поэтическую гиперболу. Дочерью Катей он просто восхищался. В минуту откровенности он рассказал, как однажды Катя гостила у него в сельском доме в Парфеньево. Чтобы не скучать, она украсила жилище Леоновича забавными поделками. Это было так смешно, виртуозно и не соответствовало духу деревенской избы, что Леонович, когда рассказывал, заливался хохотом.
Я помню его среднюю дочь. Она и Леонович сидели рядом на одном из поэтических вечеров в нашей библиотеке. Чувствовалось, дочь гордится отцом-поэтом. Кажется, она закончила Литературный институт и писала неплохие стихи.
Леонович очень редко говорил о родителях. Мать он вспоминал чаще, чем отца. По большому счёту, он говорил об отце только в связи с дальними предками-поляками, Янцевичами и Мицкевичами. Тему Мицкевича, знаменитого польского поэта, современника и собеседника Пушкина, Владимир Николаевич любил развить. Ему откровенно импонировал сам факт поэтической одаренности предка и ее повторения в нем, потомке. О матери Леонович охотно рассказывал и на публике, и в частных разговорах. В годы войны она была врачом эвакуированного в Кострому ЛАУ — Ленинградского артиллерийского училища. В это время курсантом ЛАУ был Солженицын. Владимир Николаевич на одном из больших приёмов в Москве подошёл к Солженицыну и спросил, помнит ли тот женщину-врача в Костроме военной поры. По словам Леоновича, Солженицын лишь кратко сказал:
— Я не болел.
Было видно, что ответ писателя Леоновича разочаровал.
Поэт был знаком едва ли не со всеми знаменитыми отечественными писателями своей эпохи. С удовольствием всегда вспоминал Беллочку — Беллу Ахмадулину. Скупо, без подробностей, но с уважением говорил о Булате Окуджаве. Как-то раз Владимир Николаевич что-то главное сказал о московской богеме:
— Они звали меня в свой круг. Приглашали, и настойчиво. Но я уклонялся. Я всегда был против; не этой богемы, людей — они замечательные, но того, чем они жили.
Это замечание, оброненное вскользь, приоткрывало завесу над причинами главных поступков Леоновича, а по большому счету, над его судьбой. Леонович, нонконформист, избрал траекторию жизни, противоположную обычной для русского творческого человека. Воспитанный, выпестованный Москвой, он покинул столицу на пике литературной известности и творческого горения. Оказался в Костроме, да, на малой родине, но, ведь, все-таки в провинции. Стечение обстоятельств, а только ли оно заставило Леоновича покинуть потом и Кострому? Он поселился в лесной глуши, на краю обитаемого мира, дальше лишь тайга и первые подступы к Ледовитому океану. Богемный круг, столичная сутолока, уводили Леоновича от призвания, мешали ему. К концу жизни он нашел своих истинных собеседников. Ими оказались, не удивляйтесь, — деревья. «Дерево тебя видит. А что этот взгляд говорит, знаешь ты один». Этими словами Владимир Николаевич заканчивает «Деревянную грамоту». Он ушел от мира суеты, торопящихся людей, придавленных технотронными новинками, в мир кологривского приволья. В последние два года жизни Владимир Николаевич, как мантру, повторял одни и те же слова из своего стихотворения:
…или спасёшься спасая,
или погибнешь губя.
Это было символом веры позднего Леоновича, доброго и мудрого человека. Он умер в разгар лета смертью праведника, во сне. Его смерть всколыхнула литературное сообщество и в Костроме, и в столице. Все переживали за Вику и малышку — дочь, как они будут жить без мужа и отца. Буквально через десять дней после смерти Леоновича, Вика приехала в Кострому. По делам зашла в научную библиотеку. Я увидел её на лестнице, нас разделяло несколько пролетов. Не сразу узнал её, смерть близких никогда не красит человека. Мы обнялись, и я стал говорить какие-то слова соболезнования.
— Паша, не надо, не огорчайтесь, — сказала Вика. — Он умер летом, было тепло, всё цвело, ему там хорошо.
Глаза Вики наполнились слезами, но она не расплакалась, а наоборот, улыбнулась. Да, вот так, сквозь слёзы.
— Поверьте, ему там хорошо.
————————————————————
[*] Павел Борисович Корнилов — заместитель директора Костромской областной универсальной научной библиотеки.