Vladimir Leonovich with his daughter Masha

Ключевая вода Владимира Леоновича

Поэту Владимиру Леоновичу исполнилось 80 лет. Чудно даже! Вот у кого поучиться умению не стареть. Не в том заурядном – ах, как вы молодо выглядите! – смысле. Тут сила духа, неутомимый характер воителя и независимый нрав, не обузданные даже возрастом аксакала.

Леонович как истинный поэт всегда строил свою судьбу по собственным законам (провидение, конечно, вносило свои коррективы). Жил в Москве, а все время тянуло в настоящую Россию – вглубь и на окраины. Абсолютный нонконформист. Например, ушел с пятого курса филфака МГУ, получив пятерку по предмету, который знал на «2+». Зато учительствовал в сельской глубинке, работал в плотницкой бригаде, на стройке Запсиба, в журнале «Литературная Грузия», много переводил. Он не за красных и не за белых, не в стане патриотов и не в стане либералов, он на своих баррикадах и руководствуется исключительно совестью, долгом и эстетическим чутьем. Его орудие по жизни – слово и топор. Слово не дает нам впасть в беспамятство (как член комиссии по литературному наследию репрессированных писателей возвращал из небытия их запрещенное творчество), а с помощью топора построил часовню на карельском острове и ремонтировал прохудившиеся крыши в избах одиноких, всеми забытых старух.

Костромич по рождению стал поэтом всероссийского масштаба. И нам несказанно повезло, что рядом живет безоговорочный классик. Незабронзовевший, неравнодушный, неудобный, особенно для чинуш разного ранга. Потому как воюет против неразумных деяний, таких как закрытие в нашем городе Литературного музея.

Не так давно Владимир Николаевич со своей семьей обосновался в Кологриве. По-прежнему много пишет, готовит к изданию книгу, ведет обширную переписку с молодыми авторами, маститыми литераторами, друзьями, которые есть повсюду – во всех концах России и в Европе. И воспитывает дочку Марусю, которой шесть лет. Это маленькая копия отца – обличием и характером.

Мне посчастливилось не однажды гостить у Леоновичей. По журналистской привычке за вечерними разговорами у старинного самовара включала диктофон.

Мне в Переделкине жить не надо и даром

Владимир Николаевич, и все же почему – самый край области, да еще в лесах, за много верст от Кологрива? (Леоновичи лет пять прожили в селе Илешево. – А.Н.)

– Всегда делал то, чего никто не делал. Нет, не из упрямства, что плоско и удел слабоумных Мне просто хотелось пить ключевую воду из самого источника – в буквальном и переносном смысле. И потом я люблю это дело – печь сложить, лодку смастерить. За крестьянином-универсалом, конечно, не угнаться, но руки кое-что умеют, а тут еще и Унжа, и родина Ефимушки Честнякова. Мне в Переделкине жить не надо и даром. Еще и в советские времена не нужны мне были ни писательские льготы, ни дома творчества, хотя ими пользовались и очень хорошие, уважаемые люди. А меня от Союза писателей, устроившего единодушную голгофу для Пастернака, отвратило раз и навсегда.

Простите, откуда у вас этот разрез глаз необычный?

– От Чингисхана (смеется). Я как-то ленив был узнавать. Но Боголюбские мы, в роду северное сельское духовенство, ну и еще – врачи. Бабушка меня в церковь водила, и состояние, испытанное мной, когда я переступал порог другого мира, было сродни оторопи. И когда я заходил к маме в кабинет (она терапевтом работала), то испытывал такое же состояние. И там и там – чистота, тишина и забота о человеке.

Какое ваше самое счастливое детское воспоминание?

– Когда мне подарили деревянный зеленый трактор – в награду за чтение стихов, кажется, Корнея Чуковского. Мне было года два-три, и декламировал я со стула. С тех пор с него и не слезаю.

Но тракторов больше не дарят?

– Увы, все как-то одни бульдозеры.

Та минута славы была в Костроме на Пастуховской?

– Не-ет! Уже в новой квартире, которую дали моему отчиму Леоновичу в престижном доме возле торговых рядов. Там жили все заметные костромичи, а отчим был инженером-строителем и много чего построил в городе, в том числе и железную дорогу, которая идет по набережной. Но в 37-м, когда стали «брать» и подъезд начал пустеть, он пришел и сказал: «Ольга, собирай вещи». И мы уехали, не дождавшись ареста, в Москву, на ее задворки. Так отчим спас себя и нас с мамой.

Землю копать, дрова рубить

Вы бросили в своей жизни не одно учебное заведение. Не жалели?

– Нет, не жалел и не жалею. В одесской мореходке понял, что не хочу быть морским извозчиком. Ну, одна кругосветка, другая, третья. А где же моя Россия? В престижный военный институт иностранных языков поступил в угоду маме, которая мечтала видеть сына дипломатом. Там очень хорошо давали языки, а помимо этого – всякая шпионская литература. Ветер дул в определенном направлении, и я оттуда – фьюить! Со скандалом. Просто так офицерство не бросают. И я сам напросился в армию, откуда меня вчистую комиссовали по состоянию здоровья. Был обнаружен порок сердца.

А все знают про ваши купания в проруби и физические труды до седьмого пота.

– Это все вопреки! Это русский абсолют. «Ах, так! Меня сажают на инвалидность? Отказываюсь!» Тогда мне было 22 года, я медленно умирал и уже находил прелесть в угасании. Но Нюся, моя нянька из Калязина, отменила умирание, выбросила все таблетки в мусорный ящик. А мама сказала, что меня спасет сильная мышца. И я решил, что мне надо загружать себя как можно больше физической работой. Никаких тренажеров у меня не было и в помине. Все целесообразно и разумно: землю копать, дрова рубить.

Владимир Николаевич, как вам такое соотношение: «толстых» журналов все меньше, глянцевых все больше?

– Я всегда усматриваю влияние общей волны, исходящей из центра. Там, наверху, нет доктрины развития личности, нам не надо развитой личности! Как и не надо было крепкого хозяина-крестьянина в период строительства колхозов. Сейчас – чем серей электорат, тем лучше. Такой электорат можно убедить в чем угодно, а с думающим – проблемы. Ему же хочется самому в чем-то разобраться! Отсюда и глянец. Отсюда – исход серьезных гуманитарных тем из прессы и закрытие отделов культуры за ненадобностью. Между прочим, ликвидирован и отдел культуры, возглавляемый некогда Игорем Дедковым.

Вы были дружны с Дедковым?

– Я бы так не сказал. Правда, он называл меня другом. И это мне большая честь. Уж очень мы были разные люди. Он – в накрахмаленной рубашке, пиджаке. Я – в свитере и кожанке. У меня мозоли на руках, у него их нет. Я в жизни попробовал и пятое, и десятое. А у него более-менее рафинированная интеллигентная жизнь. Тут рафинированность сродни аристократизму. В лучшем смысле. Это планка, которую он держал вопреки тому, что его окружало. Я ни одного матерного слова от Игоря не слышал! Правда, до сих пор не согласен с ним в оценке позднего «матерного» Астафьева. Его эта изнанка жизни, ее подонство отвращали, а меня – нет. Считаю, что воевавший Астафьев, как и Шаламов, прошедший лагеря, имеют моральное право сдвигать эстетичес­кие рамки. Но и у «рафинированного» Дедкова своя правда, с которой не поспоришь. Он, мечтая сделать жизнь красивей, благородней и достойней, тоже умел говорить об изнанке, но другим способом и без шокирующего натурализма. Игорь был великим гуманистом! Записывая в своем дневнике впечатления о вечере памяти Маяковского и о том, как все говорили о его трагическом конце, он задает себе вопрос: а как же Александра Алексеевна матушка Маяковского, и его сестры? Как им удалось пережить кончину сына и брата? И подумал ли о них поэт, когда спускал курок? Вот это момент истины Дедкова! За Маяковского подумал Игорь.

Мои страницы – джунгли

Какие писатели идут с вами по всей жизни?

– Пушкин, Баратынский – всю жизнь. Перечитываю Герцена, Льва Толстого, с Достоевским сложнее…

Если не ошибаюсь, Марина Цветаева признавалась, что она в жизни обошлась без Достоевского.

– Вот и я обхожусь без Чехова, например. Мне претит его юмор и абсолютный глубочайший пессимизм и неверие в человека. И это неверие маскируется яркой фразеологией типа «В человеке все должно быть прекрасно…»

В вашем доме есть ноутбук, а вы по-прежнему верны ручке и пишущей машинке. Почему?

– Тут мое пренебрежение цивилизацией (точнее – ее минусами) и любовь графомана к тому, какая перед ним бумага и какое перо. По-моему, нельзя отказываться от того, что мило и симпатично тебе с давних пор. Вот мои страницы частенько похожи на джунгли, там не хватает только обезьян, перепрыгивающих через зачеркнутое и перечеркнутое. Такого пейзажа на мониторе точно не бывает.

У вас потрясающее взаимопонимание – с полувзгляда, с полуслова – с дочкой Марусей. Не поделитесь, как правильно детей воспитывать?

– Тут я никакой не пример. Балую во все тяжкие, даю волю, поводья ослабляю, как будто бы их нет.

Не боитесь испортить?

– Боюсь. Но когда она говорит грубое слово маме, то получает от меня будь здоров!

Слышали бы сторонники ювенальной юстиции…

– Я вот что скажу. У меня дед был очень вспыльчивый, он обломал палку о своего сына Тем не менее мальчишка вырос – лучше не бывает. А сейчас бы такого деда в Норвегии в тюрьму посадили.

О загадках творчества спорят бесконечно. А откуда ваша любовь к слову?

– Баратынский говорил дарование есть поручение. В смысле – поручение свыше. По-другому это называется поэт Божьей милостью. А я бы сформулировал так: стихотворец попущением Господним. Попущение – слово старое, древнее. И пусть его не понимают, я его себе оставлю…

Алевтина Новикова
Фото автора

Голос народа. – 2013. – (№ 23) 5 июня. – С. 3.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.