«Дневник» Нагибина — эта хроника, эта ИСПОВЕДЬ ‑ разрушили мое предубеждение против книги Н., будто бы озлобленно-несправедливого в отн. Беллы. Записана дата 7. 4. 35.
Своеобразный рекорд Гиннеса: указ о преступниках, достигших 12-летнего возраста — пора и к стенке!
В СНК работала тогда Крупская, чья подпись под указами ЦИК-СНК была обязательна.
Нагибин в книге — заботливый беллетрист, нарушающий приличия где следует, бытописатель, историк и романист, художественно сопрягающий пробелы своих пунктиров. И невероятно неутомимый труженик. Межиров сказал: «заводской конвейер» или что-то в этом роде, когда мы сидели на кухне в его с Беллой квартире, а Н., расхаживая по комнате, что-то диктовал стенографистке. Приоткрыл дверь, взглянул на нас как на пустое место и продолжал диктовать.
Так вот, беглый очерк о Наталии Андросовой, циркачке — мотогонки по вертикальной стене — великой, т.е. великой БЫ княжне, кабы Романов, ее отец, женился на ровне. Очерк-то беглый, а все прописать — будет САГА о Романовых. В хрущевке, где жила переломавшая ноги Наташа… Но лучше перепишу: «Стол, шкаф, два-три стула, узкая лежанка, полка с книгами, несколько фотографий. Среди них карточка подростка с нежным, добрым, благородным, истинно великокняжеским лицом. Это Наташин кузен Алеша — наследник русского престола, расстрелянный вместе со всей семьей в екатеринбургском подвале. По российской расхлябанности и расстрелять-то толком не сумели. Мальчика, плавающего в больной, несвертывающейся крови, добивали на полу. Нельзя отвести глаз от чистого доверчивого лица. Если б не события семнадцатого года, какой добрый, славный государь был бы у русского народа!»
…Историк, романист… Надо добавить: поэт. А может быть, с ПОЭТА и начать список талантов?
А поэт потому, что живая кровь его НЕ СВЕРТЫВАЕТСЯ. «Жил я размашисто, сволочь такая!..» Спасибо, Юрий Маркович!
…Какие прекрасные лица!
Как непоправимо бледны
Царевич, Императрица,
Четыре Великих княжны… (Г.Иванов)
* * *
Улицкая пишет об Александре Мене. Расчувствовался и еще больше полюбил ее писания. Настоящий ум в женщине — счастливая редкость, и для меня неотразим. Кляну себя, что манкировал ее встречу с костромичами и какую-то глупость, де — родная мне, — потому что хулиганка — сказал теледевочкам, уходя из Литмузея.
Теперь надобится СЛОВО от нее — в защиту Музея. Пошлю ей свою книжку — куда? — на «Нов. мир» Роднянской, для У.?
Подозрительно нравятся мне стихи Леоновича, даже их сомнительные места. К чему бы? Так что, проглядывая книжку для У., почти каждое стихотворенье закладываю закладкой: как раз для нее.
Звонок от Дианы. Кажется, дело с обменом квартиры подходит к концу. Свой Хлебозаводской тупик поменяют на зеленое место в районе Одинцова. А в квартире будет жить еще семья той гениальной девочки-балерины, о которой я уж наслушался восторгов.
‑ Понимаешь, им негде жить… нечем платить…
‑ Понимаю, у меня Вика такая…
В прошлой семье идиотом был я. Вспомнил, передернувшись, как старик Клейн, обрезанный еврей, уцелевший в фашистском концлагере, а потом приговоренный к смерти в Иркутском централе и Воркуте, приехал в Москву из Сыктывкара, трудно было с гостиницей, я хотел позвать его к нам — Раиса явила в натуре нечто похожее на нынешние решетки и замки… В руках у меня был приемничек — я грохнул его об пол.
Спел Дианке «не затворяйте вашу дверь…»
Кстати, эта песенка — переложение, м. б. невольное, стихов Галактиона о ветре: сирота, он стучится в окно, хочет обогреться…
Пусть будет теплою стена и мягкою скаме-ейка.
Дверям закрытым грош цена, замку цена копе-ейка.
Д. и Валя переживают будущее награждение Вали каким-то орденом по указу САМОГО президента — за все, что сделал Валя для посмертной славы Станчинского.
Музей Ст. в Оболсунове, куда мы ездили с Тоней. А Ивановский губернатор — сын о. Александра. А для о. Александра я СШИЛ, специально для него, книгу. Где она? Занятно: Мени — отец и сын.
22 июля 06
Хвастаюсь Вике: вчера получил ДЕСЯТОК добрый объяснений в любви. Звонил мой Коля Герасимов из Николы, из застолья, где мои вечные девочки, которым сейчас под 50, где был деревенский Керубино с золотыми локонами, озорник Коля Баданин, который сейчас уже на пенсии (!). Работал на Череповецком комбинате. Голоса не узнавал — кроме колиного… Надо повидаться. И еще от трех неувядаемых женщин, то есть женьщин, мне поцелуи.
В пятый раз разведенец и дожив до седин,
Жизнь своих современниц оправдал он один –
с «него» и взятки гладки.
На неделе приезжают Гордоны, отец и сын. С неделю назад «Костр. ведомости» перепечатали интервью младшего, зазывая читателя вполне скандальной цитатой: Г. не планирует детей — они РОЖДАЮТСЯ КАК ПЛЕСЕНЬ. То-то возрадуются наши павличковы, наша чернь: вот он кто! вот он как! Хотел выразить свое ФЕ Игорю Варламову за желтое с кровью: уж такая подстава газетная… Но прочел — ничего! Анфан террибль, да еще с горчайшим подтекстом: сам родился от солдатской самоволки, родителя не знал до 19 лет… И потом, племя интервьюэров всегда лезет в душу, и платить им надо медной мелочью.
А Гордона не знают. Я знаю — лучше многих и люблю этого человека, загоняющего себя в гибельный сюжет, благороднейшего и добрейшего, но в пестрых доспехах, порой шутовских, а по сути — гамлетовских. Все твержу ему: сыграй Гамлета! Поморочь всех, как морочит принц, смесью бедных переводных стихов с могучими староанглийскими, не очень внятными современным англичанам… Переводы поэзии, такой, какова шекспировская, ПРОСЯТ инкрустаций драгоценными самоцветами как старинные оклады. От отчаяния пишу ему иногда английские, т. е. полуанглийские письма и сочиняю тарабарские стихи — ту май джуиш сан.
Этот случай на таможне невозможных невозможней:
Поломался их рентген, ибо –форин джентльмэн
предъявляет, уот хи коллз, голден ривэр виз зэ фоллз –
златокосую такую, что сияя и бликуя,
золотеет все вокруг отраженьем Божья дара!
Нот зэ ривэр, нот зэ брук, бат зэ брильэнт Ниагара –
Божий дар — зэ вэри кэйс… Олл эраунд гоулдэн спэйс!
Гриша Кружков, побей меня! Ты перевел своих англичан как нельзя лучше — побей же хоть за тех дерзновенных мастеров от Сумарокова и Кетчера до Лозинского и Пастернака, которые побить меня уже не могут:
недоступная черта меж нами есть…
Вера Арямнова зовет в Казанъ и Челны в середине августа. Увы, никак. Вера с Костромой расплевалась. Сама, конечно, не сахар, но и город… Его ЧЕРНЬ десятилетия гнобила, выдавливала, доводила до инфарктов и могилы талантливых людей, всех почти ПРИГНУЛА, убив своим маразмом рефлекс сопротивленья своей черной серости. Не знаю про свои таланты, но чувствую, что меня доведут до бешенства распорядители культуры, при которых горят архивы, исчезают музеи и библиотеки, выхолащиваются СМИ, обламываются характеры даже сильных людей, и те начинают путать власть ничтожных временщиков с чем-то вечным, объективным, необоримым как стихия.
Интересно, дозвонился ли Евтушенко до губернатора. Что-то он, дока, бестолково меня спрашивал по телефону, хотя тяжба с музеем так похожа на общую тяжбу культуры с чистоганом. Или он уж Россию ПЕРЕСТАЛ ЗНАТЬ?
Саша, сыграй Гамлета! Гарик — готовая ТЕНЬ ОТЦА. Я берусь составить тебе текст — инкрустировать нужные места.
Как у Шекспира пляшет строчка! При темном потрясенном зале как свищет слово-одиночка, выделывая сальто мортале…
… Возлюбленная утопилась, покуда слово кувыркалось
24 июля 06
От губернатора, от мэра не звонят. Дилетанточка в мэрии ЛЛ сама не знает, чего от меня хочет, но от меня хотеть и необязательно. ХОЧЕТ она указаний сверху. Сказал я ей во время наших любезностей: еще поссоримся. И я не звоню , хотя и статейка и рисунок , очень милый, Бобки с младенцем готовы, и не буду звонить: ХЛЕБ ЗА БРЮХОМ НЕ ХОДИТ.
Марку Израилевичу Златкину, гл. редактору издательства «Мерани», я говорил: рукопись первична — книга вторична, писатель первичен — редактор (чиновник) вторичен. Я — хлеб, ты — брюхо… Этих последних слов, конечно, не говорил, но известное в Грузии и Москве брюхо М. И. делало должную дистанцию между ним и собеседником. Как правило, выражало ЗАВИСИМОСТЬ писателя от издателя, писатель был – проситель.
Мои внушения туго доходили до умнейшего в области конъюнктуры беспартийного (!) старого еврея, в течение полувека ведшего издательство опытной рукой и глазомером лоцмана — нужным фарватером.
«В литературе я не проситель, а благотворитель» — эта аксиома Маяковского мне и помогала и мешала. Я молчал — годами — пока НН и АА благополучно издавались.
Мой ученик Алеша Герасимов, ныне начдеп образования и науки, повздыхал о том, что меня нет в издаваемых им хрестоматиях для школы.
— В.Н., вы ни разу не зашли… Вот П. , вот Б. всегда ходят: одному юбилей, другому книгу, тираж…
— Мои дела, Алешинька, делают другие, а я делаю дела других.
Алеша втянут в Бобкины дела. Глупая «Сев. Правда» устранилась. Будто МНЕ все это нужно одному…
Школьные годы были голодные годы. Помню, нам выдавали по бублику. Если был лишний бублик, то его подкидывали «на шарап». Подкинут — и все бросаются ловить. Я не бросался. Потом вычитал у Ибсена: если доживем до благоденствия, то за пиршественный стол я сяду последним.
Не скажу, что всегда я был таким благородно-возвышенно-отсраненным. Кое-что вспоминаю со стыдом. Но ПЛОХО ПОМНЮ стыдное. И каких-то оправданий ищу…
С Бобкой: мне кажется, все должны броситься сюда, и каждый поможет святому делу — сердцем, умом, рублем. Глупая газета под губернатором. …рублем, копейкой. Самые драгоценные- монетки в Бобкином конверте. Мудр был Иисус, поэт во всем. Заблудшая овечка — дороже стада. Сиротский лепт — дороже жирного золота. Буду греметь МЕЛОЧЬЮ в Бобкином футляре — чтоб потихоньку доходило до запущенных и поросших сорняком мозгов — доходила эта евангельская простота.
* * *
Обнаружил, что печатаю на чистой стороне старого ксерокса -с Пудожской газетки 92 года, 20 февраля. Как я себе надоел! Сотни раз — об одном и том же! Но кажется, за 15 лет ничего не изменилось. Коммунисты лишь научились правильно креститься и поперли в НОВУЮ ЦЕРКОВЬ, не отличая ее от подземной, от подмостной, замечательно описанной Петром Красновым. Его картину я перевел, вот фрагменты:
Через промоину отлогую перелетел широкий мост.
Никто не видел тень убогую, спускавшуюся под откос.
…Светло горит звезда вечерняя, повиснувшая невдали.
Исходит слабое свечение откуда-то из-под земли.
Укрыто место и ухожено, вдали кудрявится погост.
Со всей округи обезбоженной старухи тянутся под мост.
Там образок… лампадка зыбкая… игра теней на потолке,
и паперть щебнистая, сыпкая, спускается к СУХОЙ РЕКЕ.
Нездешний ужас всех охватывает: спаси Христос! спаси Христос!-
когда по кровле про-гро-хатывает какой-нибудь тяжеловоз.
Но гром прокатится карающий, и все звучит, сходя на нет,
какой-то струнный отзвук тающий, какой-то музыкальный след…
Вот это и есть ЦЕРКОВЬ, а не то угодье новодельное – образ и вместилище обеих сросшихся властей — государственной и духовной, переставшей быть таковою. Впрочем, переставшей давно.
ПЛОТИНЫ
Все Боголюбские пели на клиросе в храме Воскресения на Дебре и никто из них, кажется, ничего худого не сделал в лютые годы. Как-то поэт Сергей Наровчатов заметил, что человек, знающий на память «По небу полуночи ангел летел», на подлость не способен. Заметил он это в то время, когда о благотворности религии нельзя было и заикаться. «Я выжег души, где нежность растили», — похвалялся задолго до Наровчатова другой поэт, назвавшийся Тринадцатым апостолом… Наш режим сделал из него то, что сделали фашисты из Вагнера и Ницше, и тот шарж, который вошел в школьные программы, те выпяченные кулаки, которые могут лишь громить. Если Вы не были в его музее, ныне встроившемся в гэбэшные лубянские здания, не поленитесь зайти. Вся многоэтажная его внутренность выдержана в эстетике «кровавых костей в колесе»: кости-рельсы и балки торчат красными обломками из стен, горизонталь и вертикаль принципиально перекошены, все обломанное, обгорелое, то исчезающе мелкое, то циклопически несуразное, чьи-то ступни торчат из гробообразного пианино… «Грешною кровию» поэт забрызгал далеко уже не чистую столицу 30-го года, а ведомство убийств поспешило присвоить и «разгромадить» всю агрессивную и помраченную тезу его творчества. Антитеза имела быть, я думаю, позже, да она и рассеяна в замыслах, подобных замыслу поэмы «Плохо», в поэмах и стихах вроде этих:
Мало знать
чистописания ремесла,
расписать закат
или цветенье редьки ‑
вот когда к ребру
душа примерзла,
ты ее попробуй отогреть-ка!
До антитезы — до покаянии — поэт не дожил, чем и воспользовались мастера подлога… Да черт с ними, опять они мешают, а надо прислушаться к детским голосам на клиросе. Девочки пели в церковном хоре… Таня, Вера, Оля. Оля — младшая из всех — моя мама, уступившая настояниям бабушки: вместо консерватории пошла в медицинский. Звучание того хора — а думаю, и регент был под стать знаменитому храму — вообразить я могу: помню мамин голос и помню домашнее хоровое пенье, когда в нашем огромном доме со светелками на четыре стороны собирались все Боголюбские. Вот когда пели и Некрасова, и Плещеева, и Мачтета (бабушка в юности считала себя эсэркой), пели все волжские песни, мещанские, жестокие…
Нет ни кликов, ни откликов,
течение неколебимо.
Прадед мой был
Василий Облаков из Любима.
Сиротеют потомки:
против времени
кто ж пробьется? —
огонек на потемки —
имя прадедово остаётся.
Так блуждаешь
долго да около —
жребий русский.
Был ты Облаков —
стал Боголюбский.
Припаду ли когда
на паперти
к твоему надгробью?
Я, обязан матери
сильной кровью,
между мусора прусского
и родимаго благосвинства
пе-ре-нял жилу
русского духовенства.
В эту жилу вбежала
и запенилась кровь отцовская:
там — Мицкевичи,
там — Варшава —
воля польская!
Облаков, по семейному преданию, сделал шаг вступить в духовное звание, но переменил лишь фамилию, а служить не дерзнул, оставив нам догадываться, почему так. Считал, может быть, себя недостойным? Или, наоборот, прихожан? Одним из таких недостойных прихожан считаю и я себя, отданного с потрохами выморочному в наших условиях птичьему ремеслу. Если строчка в ее транскрипции звучит ТАГГБЛУЖДАЕЖЖДОЛЛЛГОДАОКОЛО с естественным озвончением и синкопой, я и рад: колокол слышен. И все, тут и службе моей конец!
Бог мой говорит редко, а сказывается часто. Куда ни пойди — тут и Он. Богословие меня утомляет, а порой раздражает. «Покажи мне веру из дел твоих», — говорит Лев Толстой. Из дел. Вера — изделие. И видна она не вообще, и берется не готовая напрокат.
Оглянись — и видна
вера твоя,
и какие возделал сады…
Вера вся и повсюду – в отсылах к Творцу, в деталях этой стройности — угодных Ему.
Не в золотых ризах, не в модной рекламе и шоу, не в антикоммунистических шараханьях, не в идеологических пустотах, наскоро напиханных чем попало, — нигде там Бога нет и быть не может. Там — кимвал звучащий, не более того. Только что пришел № 1 «Нового мира», и открывается он жизнеописанием дьякона Ивана Карпова — историей его мытарств, им самим написанной. Мне довелось листать эту рукопись еще в Древлехранилище Пушкинского Дома. Там давно созрела принадлежащая, по-видимому, В. И. Малышеву концепция самостоятельной народной культуры… Представьте, например, что Волгу захламили и отравили до такой степени, что опасно подходить к воде. Оскудели притоки и ключи, а верховые леса там все рубят, болота сушат, а плотины все еще целы. Но под Волгой течет еще чистая пра-река, еще чисты подземные озера… Когда мин-водхозовские головы задумали Ржевское новое море, чтобы поить неряху Москву, требующую 500 — пятисот против цивилизованных 50-100 литров на душу, вспомнили про подземное озеро-море к югу от столицы.
Крестьянская литература подобна Праволге и отличается лишь тем, что даром продолжает поить Распутина, и Белова, и Фазиля Искандера, и Можаева…. Краеведы, историки; старушки наши, наконец,— суть поильцы наши. Апостолы наши — пишу с улыбкой, но всерьез. Ими зиждется тот самый свод нравственных законов, без которого неминуемо атеистическое- одичание. По старым письмам — связка не у вас ли на чердаке валяется? — по семейным преданиям и заповедям, по добрым обиходным делам культура эта и вера эта рассыпана. Изнутри по провинциям свет ее должен и будет восходить.
До края чаша налита
и пролита — пиши.
Точу топорик на лето ‑
чинить карандаши.
Что звоном, что закалкою
он радует меня,
а с плотницкой смекалкою
все прочие родня.
В каноне есть особинка,
в свободе есть закон.
Растет в бору часовенка
под 25 бревён.
От киля и до клотика
задорно взнесена
олонецкая готика
с развалом в три бревна.
Крыльцо — оконце —
крышица
и маковка над ней.
Качнешь — она колышется
от высоты своей.
На восточном глухом фронтоне с накладной маковкой и под крышицей-приполком на медной доске выбито:
ПАМЯТИ
ЕЛИЗАВЕТЫ ИBAНOВHЫ
ЕКАТЕРИНЫ ИГНАТЬЕВНЫ КАЛИНИНЫХ
ЦАРСТВО НЕБЕСНОЕ ЗЕМНОЙ ПОКЛОН
ВСЕМ ПЕЛУСОЗЁРСКИМ КРЕСТЬЯНАМ
Сердечно благодарю моих друзей Николая Арронета, Яна Гольцмана, Евгения Проценко и всех; кто мне помогал.