Но вырос Ефимко, стал Ефимом Васильевичем и ни в какой город поначалу не засобирался, пошёл в сельские учителя.
Учитель из него получился отличный. Ребята в нём души не чаяли. Так, бывало, вокруг него и роятся, так и роятся, потому что он не только азбуку да цифры хорошо объяснял, а ещё и очень затеистый был.
У него в классе для ребятишек что ни день, то праздник. Закончит уроки, раздаст всем до-машние задания, а йотом этак хитренько поглядит на всех да тут же и скажет:
— А сейчас отдохнём, да песенку споём, да представим, что мы как будто бы в театре.
И возьмёт со своего учительского стола широкий-преширокий лист бумаги, заранее тут приготовленный, и приподнимет, распахнёт его перед всеми чистою стороной, словно ширму, а если точнее сказать, так словно большой белый платок.
Распахнёт и заведёт озорным, тоненьким «под девчонку» голосом:
Плат малиновый на жёрдочке,
Ала ниточка в обёрточке!
Я сбиралась сарафан подшить,
Да пора на зелен луг спешить!
Там поют, звенят бубенчики: бом-бом!
Сарафан-то мой сиреневым грибом.
Сарафан-то мой — не новенький,
Зато луг вокруг шелковенький!
Зато мальчики и девочки
Вслед за мной ведут припевочки!
И вот опять притопнет, опять всем подмигнёт, да тут и обернётся бумажный-то лист другой стороной к классу.
На листе и в самом деле нарисован целый хоровод посреди уютной деревеньки. Мальчики и девочки со свистульками, с бубенчиками ходят по яркому кругу, по лужку, а на это на их веселье сбежалась и вся остальная сельская публика. И сразу видно, что народ тут, в этой нарисованной деревеньке, не какой-нибудь так себе, обыкновенный, а очень ласковый, даже сказочный, и придумал эту сказку сам учитель.
— Парочкой на лавочке сидят Люлень да Люлиня,— объясняет классу Ефим Васильевич.— Они так славно дружат, что всей деревне примером служат… А это Русовуля — золотая рукодельница. Она и здесь, на гулянье, с прялочкой не расстаётся… А это с барабаном да с балалайкой дедушка Марковий, да бабушка Ягодка, да старички-боровички Стафий с Назаром, да лесорубы — плотнички Чивиль и избушке своей сидеть шибко соскучилась… Даже Кикимора тут, и сам друг её, приятель сердечный Домовичок-Лизун. Стоит Лизун, язык лопатой выставил и ждёт, что ему сметанки капнут.
А то и маслица! — смеются школьники и тормошат учителя, требуют новых сказок, ещё и ещё.
Ефим Васильевич тоже улыбается:
Погодите. Будут вам и новые, только дайте срок.
Но ведь сказки-то Ефима Честнякова были всё написаны красками на бумаге да на холстах, а он и теперь всё ещё думал: «Хороши ли они у меня? Ребятишкам как будто бы по душе, родителям ребятишек по душе, а что скажут, если увидят их, настоящие художники? Не забракуют ли?»
Думал, думал, весь измаялся от таких дум и, наконец, решился. Взял расчёт у школьного на-чальства и, как предвещали когда-то дедушка Самойло да бабушка Прасковья, поехал «во столицу, в Питер, к настоящим художникам».
Приехал туда, показал свои работы, и петербургские художники труды его не только не за-браковали, а даже и сказали в один голос:
Талантливо!
Но тут же и посоветовали:
Надо бы вам ещё и поучиться по-настоящему… Иначе один, самоучкой, долго и напрасно будете открывать в искусстве то, что давно уже открыто другими.
И вот в 1899 году двадцатипятилетний Ефил Честняков, бывший сельский учитель, сам опять становится учеником. Сначала занимается в Тенишевской художественной мастерской, потом в общих классах Академии художеств и в академической мастерской Д. Кардовского. И теперь уже не просто настоящие художники, а художники — профессора — Кардовский, Ционглинский, Мясоедов, Савинский да Творожников — учат его и за успехи, за старание хвалят.
А Ефим и безо всякой похвалы вновь старается из всех сил. Да не только в академических классах, не только упорно работает карандашом да кисточкой, но и стремится, как сам расскажет потом в одном из воспоминаний своих, «ознакомиться в городе, по возможности, с делами всякого рода». Во всё ему охота вникнуть, про всё как можно больше узнать. И о музыке, и о театре, и об архитектуре, и об устройстве разных машин, и как книги пишут, и как только что появившийся кинематограф работает, и даже пробует изучать астрономию.
Пробует изучать не просто так, не просто лишь из одной огромной своей любознательности, а мечтает он потом со всем этим научным богатством вернуться в лесную кологривскую сторонку и всему, чему сам научился, научить и своих земляков-крестьян.
Под приглядом хороших учителей росло и художественное мастерство Ефима. Особенно внимателен к нему был Илья Репин. Нравилось Репину, что Ефим и тут, в столице, продолжает рисовать деревенские сказки, продолжает создавать удивительно ласковые полотна о крестьянских ребятишках, о крестьянском труде, и спустя несколько лет пришло наконец время, когда этот знаменитый на всю Россию художник Ефиму сказал:
Вы уже и сами художник! Кисточкой заканчивайте, как вам самому нравится. Вы идёте собственной дорогой, я вас испорчу. Это — огонь, это уже ничем не удержать; вам пора участвовать в больших выставках.
Другие в своих добрых пожеланиях пошли ещё дальше. Другие стали Ефиму говорить:
Вам не только в выставках участвовать надо, вам надо устраивать выставки собственные! Устраивать здесь, в Петербурге, и даже, может быть, съездить с картинами своими в Париж.
Но ведь слова словами, а дела делами. Каким бы добрым слово не было, а билет в Париж на него не купишь да и для устройства выставки собственных работ одних товарищеских пожеланий тоже маловато. Надобны тут ещё и материальные средства, а таких средств не имели ни Ефимовы друзья-художники, ни тем более сам Ефим. Он сам-то в Петербурге прямо-таки бедствовал. Вот как он писал о том времени одному своему другу: «…Ищу хлеба… и согласен бы исполнять хотя бы и розничную малую работу то здесь, то там, у одного за рубль, у другого за полтинник…»
Писал он и о «собственных выставках»:
«Знакомлю со своими произведениями и идеями… Таскаюсь с грузом (т. е. с картинами) по городу вёрст по семи… Пальто изорвалось на плечах от лямок. Смотреть, кажется, не скупят-ся… но для дела толку никакого».
А главным делом Ефим по-прежнему считал: надо, надо нести искусство, знание в деревню, надо, чтобы и крестьянин жил не только лишь для извечной работы на пашне, не только хлебом единым. И вот не столько даже из-за материальной нужды, а сколько из-за мечты этой заветной своей I он вдруг и засобирался обратно домой в Шаблово.
Питерские его товарищи, конечно, удивились:
Зря вы такое затеваете, Ефим Васильевич, зря! Здесь, в городе, с вашим талантом вы всё равно, пусть и не сразу, да выбьетесь в большие люди, в большие художники, а в захолустном вашем Шаблове кто вас поддержит? Кто поймёт? Никто! Нет-нет, не уезжайте… Вот увидите, ваши картины ещё в музеях будут висеть.
Но Ефим, хотя на душе и у него грустновато, а всё ж таки улыбается:
Рано моим картинам в музей. Не для того они написаны. Да и понять их в моём, как вы говорите, захолустном Шаблове тоже найдётся кому. Если же не поймут — объясню, за тем и еду! Кроме того, я слово давал вернуться шабловским ребятишкам, а про слово-то даденное послушайте-ка ещё и сказочку.
И Ефим рассказал товарищам сказочку:
Пошёл один старичок в лес дрова рубить и вдруг увидел яблоню. На яблоне, на толстой ветке, румяное яблоко висит. И такое оно большое-пребольшое, что его и в охапке не унести.
«Ничего,— сказал старичок,— я за лошадью сбегаю, на лошади увезу. Только бы вот, пока оборачиваюсь, никто это яблоко не нашёл да раньше меня не сшиб».
И лишь он так сказал, а в лесу-то как захохочет, как зашумит, и видит старичок — на него из тёмного дупла сова смотрит, крыльями хлопает, а рядом по сучку, по берёзе тетерев ходит.
«Ха-ха! —ухает сова.— Это яблоко непростое. Дай обещание, что разделишь на всех».
«Кво-кво! — бормочет тетерев.— А если пообещаешь, да не исполнишь, так это яблоко тебе и на лошади не увезти».
«Обещаю»,— сказал старичок. А сам подумал: «Неправда всё это. Зря пугают. Как это так, на моей — то лошадушке да и не увезти? У меня лошадь гладкая, кормлёная, ставь хоть медный колокол на телегу — и тот укатит. А тут всего лишь навсего яблоко…»
И не сказал он дома своим родным ничего — разбрякают-де раньше времени, народ соберут! и — потихоньку ото всех вывел со двора лошадь, запряг и покатил обратно в лес.
Приехал, поставил телегу прямо под яблоней и не успел до яблока рукой дотянуться, оно так прямо в телегу само и бухнулось! Созрело, значит.
Засмеялся старичок: «Вот как славно всё вы ходит!» — и присвистнул на лошадь.
А та дёрг-подёрг телегу, а телега — не идёт, ни с места.
Кинулся старичок сам помогать лошади — телега с яблоком опять ни с места.
А сова и тетерев шумят:
«Ха-ха! Обмануть хотел. От обещания отрёкся».
«Кво-кво! Сказано тебе, яблоко на всех… Вот теперь весь народ, кто у тебя в избе и по-за избой есть, всех сюда и веди».
Укрыл старичок яблоко и телегу ветками, выпряг лошадь, поскакал верхом опять в деревню.
Приводит из дома бабку, приводит сына с женой, приводит внучат, и все они за оглобли, за телегу хватаются, а телега и опять ни туда ни сюда.
«Как так? — удивляется старичок.— Я теперь своё обещание выполнил. Всех от мал до велика привёл».
А сова хохочет:
«Ой ли?»
А тетерев сердится:
«У вас там ещё девочка-нянюшка с ребёночком на крыльце сидит. Мне отсюда, с берёзы, видно».
«Так ведь не родня нам нянюшка-то! Соседская!— разводит руками старичок.— Шла мимо по дорожке да и сёла… Неужто и её ещё звать?»
Но тетерев своё бубнит:
«Не важно, что соседская… Ты находку на всех разделить обещал. Беги, зови нянюшку! Да запомни: сулят-то по собственному желанию, а вот исполняют — по обещанию. И что кому посулил да роздал, то и не убудет никогда. Понял ли?»
«Понял, понял!» — обрадовался старичок и позвал нянюшку, и как только она рукой до телеги дотронулась, так телега с яблоком сразу легко и покатилась.
А дома старичок стал яблоко резать да всех угощать. И бабку свою угощать, и сына, и жену его, и внучат, и, конечно, нянюшку, и всех соседей.
И вот сколько бы он яблоко ни раздавал оно не убывало. Оно лишь становилось всё больше да краше. А почему? Да потому что выполнил старичок своё обещанное. Вот и я тоже хочу своё обещание исполнить, и, глядишь, моё яблоко там, в Шаблове, тоже не убудет…
Выслушали Ефимову сказку питерские художники, пожали плечами:
Странно! Взрослый вы человек, Ефим Васильевич, а верите бог знает во что… На какие доходы жить станете в деревне? Землю приметесь пахать? Ведь в деревне картин ваших не купит никто, и начнёте бедствовать там ещё хуже.
А я продавать и не думаю, — смеётся Ефим.— Мне ещё мой отец говаривал: «Мы, Честняковы, за красоту-удовольствие ни с кого ни медных, ни серебряных денег не берём, ни даже ватрушек!» А крестьянской работы не боюсь, приучен к ней сызмала. Вам за науку — тоже спасибо. Теперь мне дорога только домой и домой; правда, ни отца, ни матери, ни дедушки, ни бабушки у меня там теперь уже нет, но всё равно- еду! У меня там — родина.